Разрезая ягоды чайной ложкой, Сольцев внимательно вглядывался в сахарную расселину и в розовеющую соком сметанную плавь. Крупный мотылек ломился на лету под соломенную шляпку плетеного абажура. Мать улыбаясь смотрела, как сын ест. Ее ложка, отблескивающая мягким светом, лежала на скатерти.
Ни через два, ни через четыре дня заявление подписано не было. «Игорь Анисимович приболел», «Ректор отъехал», «Игоря Анисимовича сегодня в университете не будет». Но Анастасия Васильевна живет не первый день, подобными пустяками ее не смутить. Через неделю, выписав пропуск, она снова вошла в приемную. Каждая золотистая розочка на портьере, каждая волна лакированной древесины, каждое выражение на лице секретарши Анжелы было ей знакомо.
– Ваше заявление расписано на деканат, – сообщила Анжела со спокойной неприязнью.
– Но резолюцию-то какую-нибудь Игорь Анисимович положил?
– Разумеется. Хотите взглянуть? – Секретарша взяла в руки картонную папку, не раскрывая ее.
– Пожалуйста! Мне жизненно важно ее увидеть.
Анжела с неудовольствием раскрыла папку и принялась листать документы. Наконец, заявление нашлось. В левом верхнем углу маленькими, порознь расставленными буквами было написано единственное слово: «Ошеевой».
Анастасия Васильевна пробежала заявление от первой до последней буквы еще раз, даже перевернула листок, ожидая найти какое-то объяснение.
– Что это значит? – спросила она наконец, растерянно глядя на секретаршу.
Анжела быстро взглянула на страницу и пожала плечами:
– Очевидно, это поручение деканату разобраться и принять решение.
– Помилуйте, деканат уже напринимал решений. Мы же для того и обращались к ректору, чтобы он нас от тех решений спас.
Секретарша развела руками:
– Такая резолюция.
Она взяла зеленую пластиковую лейку и принялась поливать фиалки, цветущие в горшках на подоконнике. Фиалки улыбались с секретарским равнодушием. Часы на стене солидно тикали. Зазвонил один из телефонов, но Анжела даже не обернулась, продолжая поливать цветы.
Лето текло, наливалось, сверкало рябью и утренними росами, пылило горячими дорогами. Василий в лете не участвовал. В прежние годы дни двигались по-разному, в зависимости от его вдохновения, ожиданий, скуки. Сейчас все приводные ремни времени оборвались. Сольцев ничего не ждал, не хотел, его безразличие камнем лежало в стороне от происходящего.
А потом пошли дожди, похолодало, окна дачи туманились, приходилось по вечерам растапливать печку. Тут и начал он слышать – то ли за лесом, то ли в голове – эту песню. Точнее, обрывок песни из давнего прошлого. Просочилось несколько еле слышных нот, и Василий невольно начинал додумывать, дослушивать, а вместе с тем вспоминать ту жизнь, с которой песня была связана. Понемногу звуки размыли его мертвое равнодушие, и Сольцев загрустил. Стал выходить за ворота, бродил в мокрых полях, пьянея от чистоты последождевого воздуха.
Мать забрала документы из университета. Теперь то и дело она заводила беседы о том, что жизнь не остановилась и нужно идти дальше. Сольцев слушал и не понимал, как если бы Анастасия Васильевна разговаривала на суахили. Но однажды вечером до него дошло, что мать говорит о дальнейшей учебе.
– Лучше работать пойду, – сказал он. – Для учебы я недостаточно хорош. И деньги нам не помешают.
– Вася, я все понимаю, – возражала Анастасия Васильевна. – Ты сейчас так чувствуешь. Но без высшего что тебя в наше время ждет? Не все институты такие, на новом месте тебя оценят. Да и осталось-то тебе учиться год.
Сольцев хотел было спорить, но увидел сквозь щель печной дверцы, как вздыхает, дрожит, опадает огонь, и ничего не ответил. Цвет и пляска огоньков показались важнее разговоров, в том числе посвященных его судьбе.
В конце августа многострадальные документы Василия Сольцева были сданы в Социально-правовую академию.
Виделись еще дважды, но мельком и как бы случайно. То есть ни он, ни она не планировали этих встреч: ни форума в Торгово-промышленной палате, ни заседания попечительского совета. Но всякий раз оказывались поблизости. Не будь они должностными лицами, солидными людьми, писали бы друг другу записочки. После совета Ближев подошел поздороваться. Опять галстук-бабочка, какой-то френч. Словно он не банкир, а дирижер или директор театра. Елена Викторовна мельком, на долю мгновения, подумала, что могла бы выбрать для Ближева галстук достойнее. Словно расслышав ее мысли, Ближев вполголоса сказал, что в субботу празднует день рождения и мечтает видеть Елену в числе гостей. Сказал – как будто прикоснулся. Вокруг переговаривались Караев, Душицын из РЖД, другие попечители, разумеется, Ближев не позволил бы себе лишнего. Но она знала – дыханием, кожей, животом, – что он жаждет этого прикосновения.