И сейчас Игнат был верен себе, не спешил. Он откашлялся и вдруг грузно, всем корпусом повернулся к залу. Лицо его, исхудалое, с воспаленными, запавшими глазами, заросло седой щетиной. Черной дубки полушубок распахнут. Видна заношенная солдатская гимнастерка, забранная без ремня в штаны. В правой руке зажат треух.
Игнат заговорил, но спекшиеся губы не послушались, и вместо слова он выдавил из себя приглушенный, похожий на мычание звук:
— У-у-у!
Он харкнул, выплюнул на пол сгусток слюны и неожиданно выкрикнул:
— Ненавижу! Всех вас ненавижу! — Старобин поднес руку с треухом к груди и, потрясая им перед собой, заговорил быстро-быстро, словно боялся, что задохнется, прежде чем выговорит: — Всех ненавижу! Давно ненавижу! Я знаю, что меня ожидает. Потому и говорю — ненавижу!. С малых лет я унижался перед вами. Кланялся вам, когда вы клали в церковную тарелку лишнюю копейку. Собирал за вами огарки. Я гасил их пальцами, чтобы они не догорали. Вы небось жалели меня: «Зачем, мол, Игнат обжигает пальцы…» Не тут-то было! Из огарков я опять делал свечи. Делал свечи и опять продавал. Вы покупали их. Это опять копейки. Я копил каждую копейку. Я человеком хотел быть! И я был бы им… У меня в нэп пятнадцать тысяч было! Не будь колхоза, вы теперь лизали бы мне ноги! Сначала я терпел. Думал, вот-вот развалится коммуния. Вижу — нет! Тогда я стал мстить всем за то, что жизнь не получилась. Я задумал сжечь все село. И я сжег его! Помните, в тридцать первом, на пасху… Это я поджег… Я! Я!.. Ну чего же вы молчите?!
Бабы зашумели: пожар, о котором упомянул Игнат, был самым страшным за всю историю Липягов — сгорело почти все село.
— Стрелять идола! — кричали бабы.
— Рот ему землей заткнуть да повесить, чтобы вороны расклевали. Он сам себе такую смерть накликал!
Игнат помолчал, выжидая. Едва смолкли выкрики, Старобин заговорил тише.
— Их оставьте! — он указал рукой на сообщников, сидевших на скамье. — Кто они? Мыши! Как есть мыши. Это я их подбил на дело. Что ж, не вышло. Может, оно и к лучшему. А их простите, пусть живут.
— Смерть убийцам! — крикнул кто-то из зала.
— Будя! Слухали его, хватит!
— Попил нашей крови!
Председательствующий встал:
— Прошу не перебивать подсудимого!
Колхозники успокоились не сразу.
Старобин стоял, ждал. Лицо его налилось кровью, глаза блестели. Он переводил взгляд с одного лица на другое, стараясь разглядеть, кто выкрикивал. Заскорузлые здоровенные пальцы крепко сжимали треух.
— Живым, — гудел зал, — закопать… Дьявола!
— Ненавижу! Всех ненавижу! У-у… — Игнат плюнул и, грузно повернувшись к залу спиной, сел.
Председательствующий, так и не добившись того, чтобы зал смолк, посовещался с заседателями. Потом что-то сказал прокурору.
Вопросов ни у кого не было.
Суд удалился на совещание.
С тех пор прошло немало времени. Вчера внук Кузьмы пошел в первый класс. Через пять лет он будет моим учеником. Он придет в физический кабинет, и я расставлю перед ним все те же колбы и все так же спокойно и эпически начну свой рассказ про воду: «Мы берем воду и наливаем ее в сосуд. Вода принимает форму того сосуда, в который мы ее наливаем…»
Потом после уроков я пойду домой. Выйду на площадь перед школой, пройду мимо пустыря, где когда-то была церковь; затем заверну за угол избы-читальни, спущусь в овражек и сразу же в начале нашей улицы увижу поповский дом. Я знаю, что теперь он пуст. Михея вместе с Игнатом расстреляли; Катьку и ее старшего сына, Игоря, посадили — посадили надолго. Дарье с детьми правление построило новый дом.
Никто не захотел поселиться в бывшем доме отца Александра. Изгородь вокруг сада повыломали, яблони засохли. И только вековые ветлы по-прежнему зеленеют по весне, и по-прежнему в дуплах их обитает множество сов, и крики их по ночам пугают и настораживают.
И сам не зная почему, но, проходя мимо поповского дома, я и теперь убыстряю шаги — скорее бы пройти мимо, не видеть бы его.
БИРДЮК
На рыжих стенах мазанок белеет паутина. Ее так много, что она видна даже из окна. Паутина неподвижно висит в воздухе, как канат от колоколов, спускаясь откуда-то сверху до самой земли. Пока дойдешь из школы до дому, всего тебя опутает паутина — и лицо, и руки, и портфель с ученическими тетрадями.
Ничего не поделаешь — бабье лето.
Народ в поле. Самая пора копать картошку. Дни теплые, звонкие. Двери погребов и сарайчиков открыты настежь. Малыши и старухи копаются возле погребков — перебирают картошку. Все взрослые в поле. Редкостная стоит погода. Надо успеть до первого зазимья убраться.
В такие дни на деревенских улицах всегда безлюдно.
Именно таким днем в самом начале бабьего лета и появился на нашей улице Бирдюк.
Несу кошелку с картошкой и вижу, Бирдюк идет. От центра, от правления. Сначала я не обратил на него внимания: мало ли хлопот у эмтээсовского кузнеца! Может, машина какая застряла в поле. А может, в гости к кому захотелось. У них, у эмтээсовцев, свои порядки.
Но вот Бирдюк прошелся вдоль улицы, от бывшего поповского дома до выбитого скотом выгона, и остановился на кичигинском пустыре.