Черное ноябрьское небо разорвала корявая, ветвистая молния. В тот же миг ударил оглушительный гром. Вспышка небесного гнева была ярка настолько, что даже отсвет его, проникший в алтарь сквозь незатворенную дверь, осветил все как днем. Ужасен был вид растрепанной, одержимой злом Акулины. Иван, в испуге, осел. Жена же его, напротив, повысила голос. Превратившись в злобную фурию, она выкрикивала уродливые звуки сатанинской молитвы все громче. Гром бабахнул еще раз, слабее. И больше не повторился…
Перед входом в оскверненный храм Черный граф распял в ту же ночь старика-священника. Сергия вниз головой растянули меж двух тополей. Вампир, царапая когтями кору, обошел импровизированную виселицу кругом. Потом отошел к церкви. Он остановился в дверном проеме, спиной к поруганному алтарю. Впился взглядом в висящего средь голых, черных ветвей, растянутого четырьмя тетивами человечка. Доходящий священник виделся ему пауком, попавшим в собственные тенета. Это позабавило графа; вкупе с холодящими спинной мозг флюидами тьмы, что неспешными волнами исходили из поверженного, безопасного теперь алтаря, вид издыхающего в мучениях врага доставлял острое наслаждение. Вампир стоял так долго. Затем, делая все очень медленно – растягивая удовольствие, лично принес перед перевернутым крестом в жертву остававшихся пока живыми других двух солдатишек. В то время как низшие упыри слизывали стекающую с престола, парящую теплом кровь, он торжественно, громко выкрикивая каждое слово, прочел задом наперед «Отче наш».
Перед рассветом Черный граф на стылой, липкой от крови каменной плите престола овладел Аннушкой. Тогда же он подарил дочери смотрителя «вечную жизнь».
Иосиф Давидович Берштейн проснулся рано, еще до того, как в окна забрезжил серый рассвет. Не позволяя себе нежиться в постели, встал. Обошел широченную кровать, поцеловал в щеку свернувшуюся калачиком жену. Галина что-то невнятно пробормотала. Берштейн улыбнулся, прошел к стулу, на спинке которого оставил свою неизменную солдатскую форму. Оделся. Тихо ступая, прошел в детскую. Лёвочка – их шестилетний сын – спал на спине, разбросав в стороны руки. Одеяло грудой лежало на полу. Черные кудрявые волосы прилипли ко лбу – в комнатах было жарко. Иосиф Давидович поднял одеяло, укрыл сына до пояса. Вышел на цыпочках.
Теперь путь его лежал вниз, на кухню. По давней, привезенной из ссылки привычке он всегда начинал день с папиросы натощак и стакана крепчайшего чаю. На кухне уже вовсю орудовала Мария – их сорокалетняя домработница.
- Доброго здоровьечка, Иосиф Давидович! – с улыбкой приветствовала она хозяина, едва тот появился на пороге кухни. Вытирая запачканные в муке руки, доложила: – Кипяточек готов. Изволите заварить сами?
- Сам, сам, работай, – махнул рукой Берштейн.
Довольный прислугой – вышколена Мария что надо, трудилась горничной еще при царском режиме – прошел к печке. Большой эмалированный чайник стоял на краю плиты. Вода в нем потихоньку бурлила. Иосиф Давидович щедро сыпанул в другой чайник – пузатый фаянсовый, размером с голову ребенка – байхового индийского чаю. Залил его кипятком. Глядя, как гладкая Мария орудует со сковородками – она пекла блины – закурил. Жадно затянулся. Выпустив густой клуб сизого дыма, сказал:
- Я у себя.
И, ухватив чайник с заваркой, направился к себе в кабинет.
- Галину Андреевну с Левочкой будить что ли? – вдогонку ему спросила Мария.
- Буди.
Иосиф Давидович любил побыть в утренние минуты один, в тишине. Отходя с легким сожалением от ночного сна и настраивая себя на предстоящий день.
В кабинете он затушил окурок. Наполнил густо-багровой, исходящей густым паром жидкостью тонкий, заключенный в серебряную подставку стакан. Бросил в него два крупных куска желтоватого сахару. Неторопливо размешал. Сделав осторожный глоток, поднял массивный серебряный подстаканник на уровень глаз. Полюбовался на искусную гравировку. На чеканном рисунке бравый охотник в тулупе и папахе встречал рогатиной поднявшегося перед ним на дыбы медведя. Берштейн улыбнулся, опустил подстаканник на стол. Закурил снова. Чуть погодя он, со стаканом в одной руке и папиросой в другой подошел к окну. Задумчиво посмотрел в серую даль.
«Интересно, Головский уже расколол эту мразь?» – вспомнил Берштейн о священнике, которого должны были арестовать этой ночью.
Улыбка на тонких губах главного большевика города стала хищной.
«Наконец-то» – выделилась мысль из вялого роя прочих.