Вскоре я узнал, что люди много говорят о вещах, которых не знают. Я начал читать внимательнее. В «Капитале», впрочем, я вынужден был проскочить многие страницы, но некоторые вещи я прочел с пользой. Энгельс своим сочинением против Дюринга меня научил, что это было такое время, когда все философы Германии хотели создать свою совершенную систему, как Дюринг, так и Маркс и еще целый ряд философов, о метафизиках и не говорю. Так же, как в конце Средних веков каждый крупный мыслитель создавал совершенный миропорядок; наиболее известны — от Фомы[22] и Дунса Скота. Но прежде чем миропорядок выстраивается в свою совершенную пирамиду, он застывает, а потом начинает распадаться. За Средневековьем пришел Ренессанс. На пороге каких новых времен стоим мы? Система экзистенциализма разваливается. Католичество пытается эволюционировать вопреки науке, которую невозможно больше отрицать. Система марксизма демонстрирует чем дальше тем большие трещины. Психология обесценила «душу» и «дух», как нечто, существующее само по себе, что нанесло смертельную рану идеализму. Физика установила, что «материя» — это не последняя инстанция, тем самым материализм получил смертельный удар. Синтез? В чем он проявляется? Каким будет?
При всем этом меня трясло от холода как собаку. В корпусе было два главных надзирателя, костлявый Гугел и маленький задиристый Янчич, которого прозвали «Вошь», потому что он любил кричать на заключенных «давайте! давайте! проклятые вши!» Гугел осмотрел мою камеру после уборки и обратил мое внимание на необходимость порядка и чистоты. Он спросил меня, сколько мне дали. Когда услышал число лет по приговору, печально закачал головой:
— Почему?
— Политика, — ответил я.
— Такой молодой, крепкий человек!
Качая головой, он ушел, но в дверях обернулся:
— Восток или Запад.
— Запад.
С тех пор он питал какую-то тихую, но приятную симпатию по отношению ко мне. После ужина он мне даже иногда говорил «спокойной ночи» — так, чтобы никто не слышал. Это «спокойной ночи» было золотым лучиком. Из-за этого приветствия я чуть было не предался какому-нибудь гуманизму.
А вот «Вошь» с первой же встречи меня возненавидел. Вероятно, не мог вынести то, что я смотрел ему прямо в глаза. Так что он был вынужден отводить взгляд. Я слышал о порядках и правилах в немецких концентрационных лагерях. Там вообще лагернику было запрещено смотреть в глаза охраннику. Они должны были ходить с опущенными глазами.
Я совершил еще одну ошибку, обратившись к нему просто «надзиратель» так же, как и он назвал меня просто «Левитан».
— Кто я для вас? — спросил он.
Я не знал, что они теперь только господа. Снаружи было введено обращение «товарищ», а здесь был «господин надзиратель», «господин начальник», «господин комиссар». Интересно, что и политики бывшего «товарища Сталина» в речах именовали теперь «господин Сталин». В деревне слово «товарищ» означало милиционера, «товарищ» женского рода — учительницу, а «господин» — священника. Следовательно, на одной стороне стояли товарищ председатель, товарищ милиционер и товарищ учительница, а на другой — господин Сталин, господин священник и господин надзиратель. Вскоре — после этой ошибки в обращении (совершенно непроизвольной, ведь товарищами мы абсолютно точно не были, а про господина я не знал) — «Вошь» пришел в мою камеру, походил туда-сюда, осмотрел ее, потом позвал одного из чистильщиков из коридора — и приказал ему снять раму и унести ее. Снаружи шел снег, и это кое-что значило. Холодный воздух подул через открытое окно и дверь. Я спросил — почему он забрал раму?
— Будут ремонтировать, — забормотал тот.
Стекло действительно было треснутым. Но рамы я больше не видел. Сибирь! Меня трясло так, что я не мог согреть рук, даже засунув их под рубашку и прижав к голой коже. К холоду я был малоустойчив. У меня начали отекать суставы на пальцах рук, кожа по бокам потрескалась, и из трещин начала течь сукровица. Но хуже всего стало, когда у меня «заговорили» пальцы на ногах в этих летних туфлях в дырочку. Они были у меня обморожены в армии, замерзли во время фашистской широкомасштабной карательной операции 1943 года, когда десять дней я не вылезал из снега по пояс. После войны я их с трудом привел в чувство в термах. А холоду не было ни конца ни края. При таком питании я 24 часа в сутки трясся, как пес на сучке. Одеяло мне дали такое, что оно просвечивалось. Когда я попытался им закрыть окно, мне резко сказали, что это запрещено. Как мокрая псина, я ходил туда-сюда, спать из-за холода я не мог, и те по крайней мере теплые «чаи» мне стали казаться замечательными. Палатку согревает одна-единственная свеча. Эскимосское иглу наполняется теплом от крохотного огонька. Но тут ничто не могло помочь.
Горник рассказал мне, что в подвале, в бетонном карцере, где есть балка с крюком, подвешивают. И что у Гугела текли слезы по щекам, когда он однажды вернулся из подвала. Что Гугел, однако, не выносит «восточные деликты». Что он — настоящий садист по отношению к информбюроевцам.