Вадим в сердцах прихлопнул нахалку, внутренний диалог прервался, осталось только смотреть. Солнце скрылось, последний свет сумерек оседал на иных предметах – светлых камнях, ракушках, бетоне, а другие, наоборот, стремительно наливались мглой. Теперь заговорил уже сам пейзаж: на пасмурном ижорском берегу сложены груды камня; поверх камней сохнут сети. Не весна, а мокрая, мрачная осень, тринадцатый век. Отряд выбранного новгородцами полководца, Александра Ярославича рода Рюриковичей, впоследствии известного под позывным «Невский», договаривается на территории укрепрайона Копорье со старшинами ижорских земель. Набрякшей свинцовой плитой лежит залив, а над ним мерцает беспардонная северная лазурь, проблесками отражаясь в изгибах ленивых волн. Густым и гибким ворсом топорщатся ельники; на север стремятся утки, журавли, гуси, а с севера – предприимчивая и жадная свейская родня, которой надобно наконец показать, чьи в лесу шишки… А вот годы накануне другой войны – и на этих волнах кипит работа, воздвигаются пирсы, грузовые баржи тащат щебень, песок, металлические опоры, а лес валят прямо на берегу, где должен встать Солнечногорск, новая база Краснознаменного Балтийского флота, вот уже построен аэродром и птички морской авиации закружили над вечно шумящей под ветрами темной хвойной братвой, а кое-где из кабины видны просветы березняков и пятна ольшаника, и долгие верховые болота, где следы от тяжелых танков останутся еще и в будущем веке, сам недавно набрел… А вот на макушке тяжелого лета горит-полыхает Кингисеппский укрепрайон, и, цепляясь за берег, отползает на восток наша восьмая ударная, и редкому самолету удается взлететь с бетонной полоски посреди леса, лежат вбитые в землю крылатые машины, полыхают ангары: их остовы тоже сохранятся далеким приветом аж до развала СССР, когда предприимчивый председатель военно-морского садоводства, обживая разбитый аэродром, разместит на ладонях бетонных полос и внутри ангаров дорожную технику.
– Видишь ли, Дань… – Петя подпирает ладошкой по-девичьи нежную щеку и разглядывает Даньку сквозь толстенные очки. – У тебя такая книжка получается… С политическим, как-никак, замесом. У нас сейчас политика неплохо проплачивается; политика проплачивается всегда хорошо. Но тут надо решать, выбирать позицию. Либо ты… гм… с партией власти, либо сам понимаешь за кого. И в том, и в другом случае можно неплохо устроиться. А у тебя с этим как раз неясность: кажется, что ты вообще против всех. Зачем это? Зачем тогда все?
Пете кажется, что Данька то ли не понимает, то ли недостаточно проникается. Он горячится, жестикулирует ладошками. На правой руке – два щегольских перстня, которые Петя для пущей выразительности иногда покручивает.
– Черт его знает… Я не думал об этом. – Данька улыбается. Петя расцветает и тянется его по плечу похлопать: вот, не думал! А следовало бы! Пете приносят борщ. Ему становится совсем хорошо: он ест и ободряюще посматривает на Ворона: мол, слушай меня, и все образуется. Тот рассеянно скользит взглядом в окно; там солнце высвечивает половину улицы, душно танцует пыль. Данька продолжает улыбаться – легко и ни о чем, будто его разморил полдень. Потом оборачивается к Мыскину и говорит:
– Петь, смотри… Я отдаю себе отчет в том, что очень нелепый кандидат на роль какого-то там трибуна. В конце концов, мне лично не на что обижаться. Все косяки, на которые другие напарываются, со мной будто уклоняются от встречи… личные горести не в счет, они есть у всех. А я вот все равно почему-то обижаюсь, – смущенно. – Тебе, наверное, тоже знакомо это чувство – как будто нас всех развели, только вот непонятно как. Я все думал – к чему бы это? Если даже такого колобка, у кого все хорошо, от бабушки ушел и от дедушки, и от волка, счастливчика и вообще, тошнит от любого соприкосновения с происходящим – это ведь говорит о чем-то? Как будто, знаешь, по-тихому неумолимо шла инфляция человеков, и вот они уже совсем обесценились. Вроде бы номинал тот же, а реальное обеспечение уже давно ноль, без палочек. Ну вот, от примитива… Вот… телепрограммка. – Данька кивает на газету, стыдливо подсунутую Петей под стопку журналов.
Но снова весна, черно-серебряные вороны танцуют в тумане над лесом. На полуобрушенном пирсе хочется закурить; из сторожки у проходной остановленного рыбзавода рвется ропот Михея и Джуманджи – «Это война», – говорит Михей. Опять война? Да нет же никакой войны, – сопротивляется этой мысли Вадим. – Нет и не будет.
– Просто у нас она всегда рядом, – снова просыпается Алька, на этот раз ее голос тих и печален. Вадим не заметил, как истаяла короткая майская ночь; утренний воздух зализывает беспокойство; свежими шрамами бугрятся волны, становится холоднее. Поднимается, вскипает ледяной ветер; неужто мы – последнее поколение, что чувствует нечто подобное? Солидарность с этой землей почти биологического характера – как у лося или волчьей стаи, – спрашивает он у Алевтины, но она не отвечает на этот раз.
– Да я… – краснеет Мыскин. – Там по каналу «Культура» ретроспектива.