Леонард познакомил Эрику с матерью. «Очень привлекательная женщина, сильное лицо, сильные черты лица, стальная седина, одета так, как и полагается богатой еврейской даме из Уэстмаунта, — вспоминает Померанс, которая и сама была монреальской еврейкой. — Она была наполовину из Старого Света, наполовину из Нового. Она заправляла всем в доме; сейчас её назвали бы деспотичной матерью. Мне показалось, что в ней есть какая-то неудовлетворённость. Она хотела, чтобы Леонард впускал её в свою жизнь и делился своими успехами». Однако Леонард «был как ртуть, свободным человеком — казалось, он делает только то, что хочет, и его нельзя стреножить. Думаю, она хотела бы большего — чтобы он уделял ей больше времени, — но Леонард приходил и уходил. Когда её становилось слишком много, он сбегал, но всегда оставался с ней близок».
Потеряв девственность с кем-то другим, Померанс «не вечно противилась» чарам Леонарда. «Мы ходили во все его любимые места, куда он обычно водил любовниц, например, в «Отель де Франс» — затрапезную гостиницу на углу Сен-Лоран и Сент-Кэтрин-стрит, которую он обожал; мы гуляли в горах. Однажды он привёл меня к себе домой» — то есть в дом, где он жил с Марианной. «Там я впервые услышала, как он играет на гитаре. Мы сидели, курили — Леонард любил траву и гашиш — и джемовали». Эрика тоже играла на гитаре и пела. «Помню, что Леонард любил кантри-энд-вестерн».
Леонард представил Эрику Марианне. «Она производила впечатление очень невозмутимой, красивой, спокойной, — вспоминает Эрика. — У этой женщины было всё то, чего не было у меня. Думаю, они хорошо понимали друг друга. Наверное, он регулярно приводил туда женщин, с которыми у него были интрижки, и там становилось ясно видно, что Марианна — его фактическая жена, его муза, королева, она очень уважала его, и они были на равных. Она была очень мила, дружелюбна и открыта — в ней не чувствовалось никакой ревности, — но думаю, что ей многое приходилось терпеть, чтобы оставаться с ним, потому что у него бывало плохое настроение, у него были свои правила, и ему была нужна свобода. Я помню, как однажды у него был день рождения, мы были в доме его матери, и он лежал на кровати, положив себе на грудь жёлтую розу, и вёл себя очень пассивно, как Будда — ничто не могло нарушить его покой, его нельзя было побеспокоить, он был где-то далеко.
От него нельзя было получить больше, чем он сам был готов предложить тебе в данный момент. Он не старался заполнить тишину пустой болтовнёй; всё, что он делал, должно было иметь значение и важность. С другой стороны, от него исходило ощущение времени как плавного потока, чувствовалось, что он живёт по каким-то другим часам, в другом ритме, нежели другие люди. Он не гонялся за журналистами, чтобы сделать себе рекламу; он обладал силой притяжения, как корабль, оставляющий за собой волну, — людей тянуло к нему и его идеям. Для меня он был образцом творческой энергии и свободы исследования и выражения»1471.
Всё это время Леонард писал, выдавал страницы машинописи, заполнял множество блокнотов. После имевшего успех сборника The Spice-Box of Earth он готовил новую поэтическую книжку под рабочим названием Opium and Hitler («Опиум и Гитлер»). Рукопись он отослал Джеку Макклелланду. Макклелланду не понравилось название, и, судя по долгой переписке, стихи его тоже не вполне убеждали. Майкл Ондатже, тоже издававшийся у Макклелланда, писал, что тот «не был уверен в гениальности Коэна, но ему очень нравилось думать, что это вполне возможно, и он всегда представлял его публике как гения» [6].
Это была удобная позиция для Леонарда, умевшего с наслаждением плыть на волнах всеобщих восторгов и в то же время скромно пожимать плечами. Но в письмах Джек Макклелланд высказывался гораздо более критически, чем когда говорил о Леонарде публично. Он сообщил Леонарду, что в любом случае напечатает его книгу, «потому что ты Леонард Коэн» [7]; двадцать лет спустя произойдёт ровно противоположное — знаменитая история, когда глава американского рекорд-лейбла скажет: «Леонард, мы знаем, что ты великий артист, но мы не уверены в том, что ты хорош» [8] — и откажется выпускать его седьмой альбом.
В ответном письме Леонарда Макклелланду нет его обычного юмора и комической бравады; он рассержен, честен и уверен в себе. Он писал, что знает: его книга — шедевр. «В Канаде ещё не писали таких книг — ни прозу, ни поэзию». Конечно, он мог бы написать ещё одну «Шкатулку с землёй» и порадовать этим всех, включая себя самого — ведь он ничего не имеет против лестных отзывов. Но он уже пошёл дальше. «Мне никогда не было легко писать: по большей части я ненавижу этот процесс. Поэтому постарайся понять, что у меня никогда не было такой роскоши — выбирать, какую книгу я хочу написать, какие стихи, каких женщин я хочу любить, какую жизнь вести»
[9].