Туманский дурашливо салютует памятнику по-пионерски. Чичерюкин отворяет заднюю дверцу и отправляет его отсыпаться на сиденье. Хочет сесть за баранку, но оборачивается на невнятный шум скандала. Это распатланная по-утреннему Горохова поодаль сдирает с тумбы листовки с моим фейсом и топчет их, что-то вопя Зиновию, что стоит у своей «тойоты», поеживаясь от утренней свежести. Зиновий нехотя начинает собирать листовки, кое-где белеющие на площади, из тех, что мы разбросали, возвращаясь со станции.
Кузьма, приглядевшись, поднимает из-под колеса листовку, разглаживает ее и озадаченно рассматривает мой портрет.
Самое идиотское в этом приезде Туманского было то, что он впервые всерьез напугал и заставил пошевеливаться Максимыча. То есть Щеколдина-деда. По известной пословице «Пуганая ворона куста боится». Конечно, на ворону Фрол Максимыч похож не был. Он был похож на потертого филина. Возможно, в нем было нечто даже от Змея Горыныча, что начинала различать даже я.
Но из этой дурацкой истории с Туманским для меня проистекли самые крупные неприятности…
Для майора Лыкова тоже.
С утра дед со своей клюкой уже в отделении у Сереги, то есть у Сергея Петровича.
Непроспавшийся Лыков дует квас из холодильника. Реанимируется. Максимыч не без интереса разглядывает плакат «Их разыскивает милиция» над майорским столом.
…— Кваску хошь, Максимыч?
— Не хошь, Серега, не хошь.
— Напрасно. С хреном… я им в жару только и оттягиваюсь. Я в области на инструктаже был. Там один из наших в Штатах побывал… по обмену. И ты представляешь, там у них на каждого шерифа — кондиционер с поддувом…
— Ты мне кондиционерами мозги не засирай, шериф. Мне достоверно доложено — приезжал этой ночью к своей сучке с Москвы сам Туманский.
— Исключено. Мои нигде его не зафиксировали.
— Мои зафиксировали. Он в гадюшнике на вокзале гульнул. Что-то не так ему подали, так он как начал орать, что наведет тут порядок. Вел себя так… будто уже всему тут хозяин!
— Ну да? Значит, проскочило как-то мимо меня.
— Что-то слишком много мимо тебя последнее время проскакивает… Плохо служишь, шериф. Забыл, кто тебя в школу милиции сопляком проталкивал? Гляди! Мы тебе погоны пришлепали, мы и снимем.
— Да будет тебе!
— Так вот она с чего у нас тут вдруг с Москвы прорезалась? Ну прямо сирота казанская: тихонькая, смирненькая, всеми обиженная… Я-то с самого начала удивился: и чего такой штучке у нас делать? Только вот додумать сразу не мог.
— Теперь додумался?
— Так это же этот московский мешок со своей немереной деньгой нам ее и подкинул… Точно!
— У них же горшок вдребезги. В суде вон дело разводное лежит.
— Так он же — головастый, не нам чета. Они все просчитывают. И в развод они с ним играются не всерьез… нет… А для населения, чтобы на ней печати его бизнеса не было. Чужакам у нас ни хрена не светит! А тут… Ах, я вся ваша, своя, тут рожденная. Ах, я вся такая, всеми брошенная, хотя и знаменитая! Наши дуры о ней только и трещат.
— Да вы ж сами ее приветили: дом, участок, барахло это…
— Ну так хотя бы для видимости показать надо было — у нас тоже совесть есть. Ах, я-то, дурень старый. Мне б сразу понять: не она городишко подгрести под себя собирается — он! корпорация!
— Дед… Дед… По-моему, тебя заносит. На кой хрен мы ихней корпорации нужны? Ну, я понимаю, нефть бы какую нашли. Под ногами. Еще чего ценного… А у нас из месторождений два скотомогильника.
— Дурак ты, Лыков. У нас главное месторождение — наша глухомань. Думаешь, я напрасно сюда тридцать лет назад забрался? К нам и раньше от больших властей никакого интереса… Делай, что хошь… Ну а нынче — сам понимаешь…
— Не очень.
— Балбес. Сейчас настоящие дела только на дистанции от Москвы и делаются. Посадит он на наши головы свою подручную сучку. Ну и где мы будем?
— У тебя же этот… пиар! Такого поналепил! Уже не улицы — сплошное шапито. Не нравится мне он… За те деньжищи, которые он из нас сосет, я бы не только Зюньку, я бы любую гамадрилу в мэры провел! Да и шумно слишком. Нам оно надо?
— А кому надо?
— На верхотуре. Захар приказал, чтобы все было по полной процедуре. Игра по правилам, как нынче положено. Чтобы потом к Зиновию никто не подкопался. Как бы в честной борьбе. А я так думаю: чего развели разлюли? Кто там голоснет, кто нет. Считать-то все одно наш Степан будет.
— Чего ж ты дергаешься?
Дед долго молчит, ковыряя своей палкой затертый коврик.
— Предчувствие, Серега. Вот вроде ничего и не случилось, а уже захрустело что-то… затрещало. Перемена какая-то надвигается. Просрет этот пиар нашего Зиновия: он все высшей математикой занимается, а у нас тут фактически деревенские. Им и таблицы умножения много.
— А собственно, зачем ты ко мне пришел?
— А не упусти ты мне Туманского, когда он сызнова к ней заявится. У меня к нему большие вопросы.
— Так тебя к нему и допустили.
— Меня не допускают… Я сам прихожу…
Максимыч уползает, ткнув палкой в скрипучую дверь. Лыков выволакивает из-под стола четвертинку и доливает в свой квас. И только теперь, когда его никто не слышит, говорит сам себе тоскливо:
— Господи, и когда ты только сдохнешь?