— Ты поступаешь неправильно. В одну неделю ты затрачиваешь энергию, которой должно хватить на полгода, а потом начинаешь манкировать; затем снова очертя голову бросаешься на работу. Это неправильно. Для того чтобы наша работа была продуктивной, нужно, чтобы она была спокойной, дружной, гармоничной. Понимаешь? Нужно, чтобы мы сами устанавливали тот или иной метод работы. А у тебя недостаток всех новичков: излишек рвения. Впоследствии и ты угомонишься. — Мой брат еще говорил: — Ты пока не нашел равновесия. Ты еще не чувствуешь под ногами
Он часто возвращался к этой теме; часто говорил о ребенке, Раймондо; выражал пожелания, чтобы будущий ребенок воплотил в себе тот тип Человека, о каком он думал, был бы, если можно так выразиться, идеальным экземпляром. Он не знал, что каждое слово его наносило мне рану и делало более жгучей мою ненависть, более отчаянным мое страдание.
Никто ничего не подозревал, но все составили заговор против меня, все наперебой пытали меня. Стоило мне подойти к кому-нибудь из своих, как я начинал чувствовать себя удрученным и боязливым, как будто вынужден был стоять возле человека, держащего в руках смертоносное оружие, с которым он не умеет обращаться и опасности которого не представляет себе. И я стоял в напряженном ожидании удара. Нужно было искать уединения, бежать подальше от всех родных, чтобы хоть немного перевести дух; но в одиночестве я оставался лицом к лицу с самым злейшим врагом своим: с самим собою.
В глубине души я чувствовал, что гибну: мне казалось, что жизнь уходит через все поры моего тела. Время от времени мою душу вновь начинали терзать переживания, относившиеся к самому мрачному периоду моей прошлой жизни. Иногда в душе моей сохранялось лишь одно чувство — чувство полнейшей изолированности среди недвижимых призраков окружающего мира. В течение длинного ряда часов я чувствовал лишь тяжелое, давящее ярмо жизни и частое биение артерии в голове.
На смену являлись ирония, сарказм против самого себя, неожиданное желание рвать и метать, беспощадная насмешка, хищная злоба, острое брожение осевшей на душе мути. Мне казалось, что я более не знаю, что такое прощение, сострадание, нежность, доброта. Все внутренние родники добра закрывались, высыхали, подобно источникам, пораженным проклятием. И тогда я видел в Джулиане лишь голый, грубый факт: вздутый живот, вещественное доказательство связи с другим мужчиной; а в себе видел лишь играющего глупую роль, осмеянного мужа, тупоголового сентиментального героя плохого романа. Внутренний сарказм не щадил ни одного из моих поступков, ни одного из поступков Джулианы. Драма превращалась для меня в горькую и шутовскую комедию. Ничто более не сдерживало меня; все узы рвались, готовился полнейший разрыв. И я думал: «Для чего оставаться здесь и играть эту ненавистную роль? Уеду отсюда, вернусь в свет, окунусь в прежнюю жизнь, в разврат. Оглушу себя и погибну. Ну, так что? Я хочу быть тем, что я есть: грязью в море грязи. Ух!..»
В один из таких тяжелых дней я решил покинуть Бадиолу, отправиться в Рим, ехать куда глаза глядят.
Предлог напрашивался сам собой. Не предвидя столь долгого отсутствия, мы оставили дом на произвол судьбы. Нужно было многое устроить так, чтобы наше отсутствие могло продолжаться до какого угодно срока.
Я заявил, что уезжаю. Убедил в необходимости своего отъезда мать, брата и Джулиану. Обещал вернуться через несколько дней. Стал готовиться к отъезду.
Накануне отъезда, поздно вечером, когда я уже закрывал чемодан, я услышал стук в дверь своей комнаты. Я крикнул:
— Войдите! — С удивлением увидел Джулиану. — А, это ты?
Подошел к ней. Она порывисто дышала, быть может, после лестницы. Я усадил ее. Предложил ей чашку холодного чаю с тоненьким ломтиком лимона, напиток, который она когда-то любила и который был приготовлен для меня. Она едва омочила в нем губы и вернула мне стакан. Глаза ее выражали беспокойство. Наконец она робко спросила:
— Значит, ты едешь?
— Да, — ответил я, — завтра утром, как тебе известно.
Наступило довольно продолжительное молчание.
В открытые окна вливалась чарующая свежесть; на подоконниках отражалась полная луна; в комнате слышалось стрекотание кузнечиков, похожее на слегка заглушенный и бесконечно далекий звук флейты.
Она спросила меня изменившимся голосом:
— Когда ты вернешься? Скажи мне правду.
—