Читаем Леда без лебедя полностью

Выхожу. Иду к Кедрону. И на бегу хитон мой как крыло, надутое тревогой. Скрываюсь в саду. Я есмь самый болящий из стволов олив, пустивших корни в выжженную землю, там, где гомонят ученики, пасущиеся на Пасху. Я стражду вместе с одиноким. Капли с его чела струятся по щеке моей; сгустки его отчаянного пота мне в глотку проникают.

Еще ужасней и мучительней ночь пробужденья спящих. Хитон мой пуст, изодран в руках вооруженных, но в нем свидетельство достоинства, что несравнимо с их мрачным лепетом. Великая срамная тишина меня связала с великой жертвой, подобно каплям и сгусткам пота с чела его.

Сын Человеческий теперь безмолвствует. Лишь смотрит — и ни слова. Лишь терпит — и ни слова. Сжимает кровавые, потресканные губы — и ни слова.

Нет, неправда, он не пошатнулся, не побледнел и не склонился до земли под тяжестью креста. Неправда, что Симон, Кирена житель, подставил плечо свое под крест, тем самым облегчив судьбу героя. Неправда, что Иоанн, презрев опасность, при кресте распятого стоял; что ученик женоподобный к нему привел хор плакальщиц.

Вот он проходит перед лачугой Агры, перед глинобитным домом, пред садом со смоковницей. В забвенье выходит женщина, спешит к нему и покрывалом, сорванным с ветвей бергамота, утирает пот и кровь с чела; затем протягивает ему кувшин с напитком. Он качает головой, кривятся губы. Идет вперед по склону. Безмолвствует.

О, если б он заговорил, о, если б голос сравняться мог с безбрежностью, с кошмаром агонии его, все люди попадали бы в пыль, и рухнули бы храм, и тюрьмы, и чертоги Маккавеев и Ирода, и башня Силоама, и усыпальница Давида, и вскрылись бы гробницы.

Ни слова. Неправда, что сказал он: «Отче, прости им». Неправда, что к злодею обернулся и отозвался на его слова. Неправда, что мать препоручил трусливому ученику. Неправда, что попросил напиться, поддавшись неумолимой жажде; неправда, что гнет мучений исторгнул из груди его сомненья крик; неправда, что на шестом и на седьмом словах прорвалось его натужное дыханье, последнее великое дыханье, взлетевшее преодолеть границы пустынь и бездн, небес и лет. Нет, ни одно из тех семи словес не произнесено, не внято. Лишь молчанье, одно молчанье, что от рожденья человека и до свершенья человека воплощено в величье жертвы, да, лишь молчанье достойно Посредника. Клянусь вам в том.

А римские легионеры еще страшнее иудейских рабов взирают на распятого Посредника снулыми воловьими глазами, те воины, что дрались под водительством Помпея против пиратов-мучеников и донесли до Тибра Марсова образ Митры, святого гения зари восточной.

Один из них, щетинистый и грязный, как козел, ему пронзает ребра железным острием копья.

Кровь и сукровица обдали меня струею. И сила внезапная ко мне взмывает по склону Голгофы, где печально меряю шагами землю — в отчаянье, что крыл лишен. Я повергаю подлеца на землю, топчу и вырываю из рук его копье. Скрываюсь в темноте меж вспышек светильников.

Острие того копья есть первый лист для будущего лавра.

О канун оружья и души в лачуге Агры, в доме из красных кирпичей, подобии свернувшейся крови, однако же радушном приюте для звонкой ласточки, — о, о тебе я умолчу! Я в тишине тебя миную, о мой великий предрассветный час, соединяющий свод звездный с расколотой землей, час боли моей геройской, ты творишь божественную радость на земле.

В тени Парвати задерживает жизнь свою, становится воздушной, невесомой, тает, как тогда, когда носила за спиной правдивое зерцало, предваряя небесный образ. В руке у ней все тот же лотос, а на колене покоится край того листа, что ради любви изваял мою бронзу из трех неведомых металлов.

Стоим в тени, молчим и не касаемся друг друга. Перед нами на ветвях бергамота трепещет покрывало; на нем следы от пота и крови. Мы оба застыли в рассветной белизне.

На коленях у Парвати дрожит листок, который вторит дрожи покрывала и на котором любовь как будто воскресила желанный образ. Да, мы оба трепещем не дрожью двух сердец разъединенных, но трепетом совсем другого сердца. А в комнате закрытой неужто от света покрывала заря взошла?

— Он поднимает веки, мир освещая. День отделяется от ночи, и все живое воспряло духом.

Я выхожу. А женщина загадок и наваждений в тени задерживает жизнь. Меж нами нет ни расставания, ни слез. И на коленях у нее остался трепещущий лист лотоса. Со мною же уходит кровавый лавра лист на острие жестокого копья.

Переступил порог, в ночь возвращаюсь. Еще рассвет не занялся над Иерусалимом. Из пяток поднимается мне в грудь та сила Голгофы, не превращаясь в неутомимое крыло, но повергая меня в бег, в тревогу, в неведомую даль. Каким путем идти? Тем, что уже открыл в страхах, и пытках, и покушениях рабам мятежным законник беззаконный с главою овна, сверкающей от жреческих обманов?

Я покидаю город, обагренный кровью, пропитанный зловоньем. Иду на юг, к пустыне, меж Иудейских гор и Мертвого моря, к Идумее, к аренам Сура, к местам, где перемены не связаны с мученьями, к местам, где от скалы к скале проверенной, измеренной тропой карабкаются люди к Богу, а Бог нисходит к людям.

Перейти на страницу:

Похожие книги