С этой песней сборщики праздничной дани наконец устремились по улице, а Нелли смогла приблизиться к одинокому дереву.
Грубоватой работы браслет, украшенный желтыми полупрозрачными камешками, туго опоясывал разросшийся ствол. В одном месте, впрочем, была неровность и оставался из-за нее зазор пальца в два толщиною.
Нелли просунула между браслетиком и стволом пальцы, сама не зная для чего, просто из привычного желания прикоснуться к украшению. Было оно ледяным, даже сквозь перчатку. Слишком уж ледяным, у Нелли даже помутилось в глазах. И на одно заволокшее взор мгновение ей помнилось, будто вокруг нету ни церкви, ни изб, а раскинулся в летнем палящем зное высокий некошеный луг. В цветах сидела маленькая девочка в рубахе из белой холстины и неподвижно ждала, чтобы бабочки сели на ее распущенные льняные волосы и вытянутые на коленках ладони.
Видение было слабым и как бы прозрачным. Почти сразу зимний день проступил сквозь него и стал единственною грубой реальностью, скрипучей и морозной.
Нелли в растерянности огляделась по сторонам, высвобождая руку. Шагах в десяти от нее стояла Параша.
– Никак получилось у тебя что? – живо спросила она, подходя.
– Не должно было получиться, – почти с испугою отвечала Нелли. – Это ж не мое, ты знаешь…
– Растешь ты, касатка, – улыбнулась Параша, поправляя выбившиеся из-под только что накинутого цветочного плата распущенные волосы. В церкви, по случаю причащения, была она простоволоса. – Ты растешь, а вместе и сила твоя растет.
– Так что ж я, любые камни тогда читать стану?
– Ну, уж верно, не так хорошо, как свои кровные. К тому ж тут, может, и я тебе помогла. Ты с нарукавьицем говорила, а я с деревцем.
– Тебе жалко ее, девочку-то? Она вить там внизу, под корнями.
– Не жалко. Рябинкою ей лучше быть, чем человеком. Одно плохо – лес вокруг нее повырубили. С другими-то деревцами веселее. Да еще одно – зря людишки думают, будто девочка их защищает. Нету ей дела до них.
Глава IV
Новый же, 1785 год отпраздновать, почитай, не удалось вовсе. В метельной тьме путники подъехали посередь проселочной дороги к какой-то вовсе крошечной избушке, скорей даже сторожке, хотя что было в лесу сторожить?
В единственной горнице, служившей и сенями, помещалась маленькая печь, на какой улежать разве ребенку, нары да стол с одною лавкой, и то было тесно. Единственное окно покрывал слой льда в палец толщиною, но топили, казалось, недавно.
– Где ж хозяева? – удивился Роскоф, распутывая мокрый от снега башлык.
– Оных у сего крова нету.
– Шутите, Ваше Преподобие?
– Нисколь. Мы вить уж близко к Перми, места глухие. Чем суровей условия климатические, тем добрее друг к дружке люди. Ничего не стоит пропасть зимою от холода. Дом вправду ничей, поглядите, Вы не обнаружите в нем ни одежды, ни имущества. А вот хлеба насущного найдете. Вы видали дрова под навесом? Сегодня мы натопим и обогреемся, а завтра с утра возобновим их запас для других путников. Найдутся здесь и огниво с трутом, и теплые шкуры.
– Экой замечательный обычай!
– Жестокая необходимость его породила. Того, кто разорит подобный приют, могут повесить на ближней же осине. Есть и другой обычай, быть может предосудительный. На задах деревенских огородов хозяйки вывешивают зимою узелки с сухарями, салом, солью и другим необходимым. Принято считать, что человек, воспользовавшийся подобным узелком не по праву, навлечет на себя проклятие.
– Кто ж вправе ими воспользоваться?
– Тот, кто не смеет переступить порога дома. Беглый каторжанин, изгой. Крестьяне разумеют – и отщепенцу надобно питать свои телесные силы, какие б грехи ни лежали на его душе.
– Вот уж молодец, кто для нас постарался! – Катя колола уже лучину на растопку. Вскоре в печи полыхал уже огонь, и сделалось возможным снять верхнее платье.
Праздничный ужин составила непритязательная копченая оленина с ржаною краюхой да малага из серебряной фляжки, коей отец Модест с Роскофом сами выпили по бокалу, а остальным налили по трети, ежели не менее.
Ни тебе гаданий, ни ряженых, что бродят сейчас даже по самой убогой деревне с соломенным чучелом лошади, в вывороченных тулупах да с бородами из мочалы. Мужчины завели вполголоса какой-то скучнейший разговор о догматах, в котором и подслушивать-то было нечего.