Так была подписана Люблинская уния, провозглашена шляхетская республика — Речь Посполитая, Литва и Польша слились в одно государство, с одним королем, сеймом и сенатом. Правобережные и левобережные земли по Днепру отошли к Польше — киевские, пинские и другие. («Исконно русские!» — думал втайне Курбский.) Были торжественно объявлены ограничения власти короля и неприкосновенность личности свободных людей, шляхтича мог судить только королевский суд, горожан — городской суд. Это была Pasta conventa, о которой, вспоминая деспотию Ивана Грозного, мечтал Курбский, — законы, гарантирующие права дворянства, вплоть до права подыматься против короля, если он нарушит свою присягу. Это могло совершиться по любому поводу — вооруженные конфедерации шляхты собирались то за («генеральная»), то против («рокош»), а в сейме власть короля ограничивалась «либерум вето». Она ограничивалась и сенатом, и иезуитами, и магнатами, имевшими свои замки и свои армии. «Да, они были свободны, эти князья, не то что у нас, — думал Курбский, — но как они использовали эту свободу? Королю в лицо дерзко говорили что хотели, меж собой устраивали войны, жгли деревни, осаждали имения, и не только дворяне, даже отцы церкви — католики против протестантов (это еще не так и плохо!), но и против друг друга: епископы Гнезненский Яков и Краковский Филипп устраивали сражения, где участвовала и артиллерия, и конница, и примирить их не могли ни король, ни сенат».
Вот этого не могло быть на Руси ни сейчас, ни в древности. Пьянство и словоблудие сопровождали многие празднества или съезды, где встречались и вместе напивались люди самых разных вероисповеданий и обычаев. Поляки называли это «свободой воли» и «свободой слова», а Андрей Курбский с отвращением говорил Константину Острожскому; «Как можешь ты по своей воле ходить на эти оргии? И есть и пить рядом с еретиками? Я тебя люблю, и мне это больно, спорить об истине не надо — ее надо защищать самой истиной!» На что добродушный, терпимый Острожский отвечал что-либо вроде: «Перед Богом все равны» — и сердил Курбского еще больше: для него не было равенства в вере. Его тайная и непоколебимая идея была идеей православной Руси, государства, сохранившего истинную веру в ее древней чистоте и простоте. И государство это должно управляться праведным царем, окруженным Избранной радой — мудрыми и праведными советниками. Не о том болела его душа, что прошли времена свободных удельных князей, его предков, а о том, что самодержцем российским стал полубезумный кровопийца, разоряющий страну и оскверняющий храмы.
Все было не так, как он мечтал, — ни там, на родине, ни здесь. Он хотел бы забыть многое и стать таким, как Константин Острожский. Он хотел бы служить православию и здесь, мечтая — а может, и даст Бог? — когда-нибудь привести к новому государю русскому все великое княжество Литовское, всех его дворян истинной веры, и для этого он переписывался с такими дворянами, ездил в Вильно и во Владимир, читал отцов церкви и спорил о вере, забыв совет покойного Николая Радзивилла Черного. Правда, самого его он не забыл. После смерти Николая Радзивилла партия протестантская ослабела, и все больше силы стали незаметно забирать иезуиты. Говорили, что епископ Виленский Валериан Проташевич по совету Варминского кардинала пригласил нескольких иезуитов к себе и думает открыть в Вильно «коллегиум» — иезуитскую светско-духовную школу для дворян.
Все эти известия разрушали мечты Курбского, но самый тяжелый удар этим мечтам о русском православном царстве нанес ему в том же тысяча пятьсот шестьдесят девятом году изможденный и устрашенный человек, который постучался в его ворота метельной февральской ночью.
Лаяли, хрипели псы, вооруженные сторожа, осмотревшись, отодвинули засов калитки, привели ночного гостя на кухню, расспросили, зажгли в печке огонь. Проснувшийся Курбский не смог заснуть и послал отрока узнать, что за шум. Ему доложили, что приехал от гетмана Григория Ходкевича человек из Новгорода — слуга купца Василия Собакина, которого князь знавал, и просит убежища и покровительства, а привез он из Новгорода разные вести. Курбский понял, что не заснет: где-то подспудно жила в нем крохотная надежда, что хоть Алеша-сынок, может быть, остался жив. И каждый беглец из России мог принести такую весть. Поэтому он оделся и велел привести этого человека. На столе горели свечи, лежала книга — сочинение философа Платона, было тепло, тихо. Здесь много вечеров проводил он в мире и безопасности, стараясь забыть то, что видели его глаза мерзкого и страшного, и, углубляясь в отвлеченные рассуждения мудрецов или в откровения великих устроителей духовной жизни, он на время становился иным — терпимым и спокойным.
Человек в скромном дорожном платье вошел, перекрестился на образа и поклонился князю. Был он худ, русоволос, а глаза, голубые, напуганные, моргали, чего-то искали.
— Кто ты и что тебе надо? — спросил Курбский. — Зачем прислал тебя гетман Ходкевич? И как имя твое?