— Посол Иоанна Жилинский[101] — ты его знал? — тайно предлагал большой выкуп или обмен за тебя. Но король сказал, что у нас не принято продавать друзей, как охотничьих собак или соколов. — Радзивилл покачал головой и презрительно щелкнул пальцами. — Жилинский не знает, что в его свите есть наш человек. Да, я забыл: этот человек сказал, что под Смоленском схватили какого-то Василия, кажется, твоего стременного. У тебя был такой? Если ты выйдешь послезавтра, тебе надо сейчас идти и хорошо отдохнуть. Я скажу Острожскому, чтобы он отобрал вам новых людей и, главное, лошадей свежих.
Курбский слышал слова, но плохо понимал их: он видел нечесаную башку Василия Шибанова, его деревенское, обветренное лицо и сморщенную шею в вороте рубахи, светло-серые простодушные и суровые глаза, когда он говорил: «…Ты не думай чего, князь… письмо твое довезу… ты не думай так-то…» Они схватили его, но письмо побоятся не пересылать царю, а с ним они сделают… что? Мысль об этом толкнула, как зубная боль, он сморщился. Что это говорит Радзивилл?
— …Иоанн Четвертый, доносят нам, целыми неделями ездит по монастырям, делает вклады и молится усердно. — Он хотел что-то добавить, но удержался: пусть Курбский; вернется из похода, у него там должна быть светлая голова; и одна мысль — победить, война не любит рассеянные или устрашенных.
— Можно ли, гетман, — спросил Курбский странно упавшим голосом, — выкупить моего стременного?
— Стременного? — удивленно переспросил Радзивилл. — Разве он не сбежал от тебя? Конечно, можно, но, если они узнают, что он
— Особенно если узнают, что он вез мое письмо к царю.
— Твое письмо? Иоанну? — На мгновение зрачки Радзивилла сузились и рот стал замкнут, жесток. — Ты писал ему?
— Да, писал. — Курбский тряхнул головой и встал. — Я покажу тебе список с этого письма. Впервые в жизни кто-то посмел сказать ему правду!
Он повернулся к входу в шатер, и закат осветил его лицо — сильное, огрубевшее. Только в уголках глаз морщилась бессонная горечь. Радзивилл разглядел ее.
— Иди, отдохни хоть немного, — сказал он. — Я зайду попозже, когда буду объезжать посты. Иди, Андрей, иди!
Курбский вышел из шатра и крикнул: «Коня!» Польско-литовские слуги, сидевшие на колоде, даже не встали, только головы повернули. «Коня!» — крикнул он громче и злее. Наконец от коновязей отделился верховой — Мишка Шибанов, который вел в поводу мышастого жеребца князя. «Все спишь на ходу!» — хотел сказать Курбский по привычке, но посмотрел на беззаботное веснушчатое лицо отрока, и шутка застряла у него в горле.
Конец сентября, но безоблачно, сухо, мягкий свет прогревает березовые опушки, шуршит под ногами тленная листва, а в ней кое-где — крепкие головки боровиков; краснеет калина, попискивают рябчики за холодным ручьем. Андрей закидывает голову в осеннюю синеву за багряными осинами, солнечный лучик слепит, отскакивая от мокрой гальки на переправе; скрежещет по камню конская подкова. «Сегодня день преставления преподобного Сергия, игумена Радонежского и всея Руси чудотворца, а я еду неведомо куда по ничейной земле в литовских доспехах…» Андрей оглядывается, сдерживает вздох: как он любил эту пору оленьего гона, увядания трав, первые ранние зазимки, подтоковывание тетерева в розовом тумане на краю болота… А сейчас вроде это и было и не было, точно заложило уши, ноздри, а на глазах пленка мутная. Сколько еще дней, месяцев, лет ездить ему вот так в поисках своих, русских, чтобы или убить, или от них пасть? Странная пустота, невнятица мыслей, хоть он здоров, силен, ночью хорошо спит, разве что побаливает нога от старой раны под Невелем.
Они задержали войско Пронского и Серебряного, наезжая внезапно и исчезая, смутили, не пропустили в Ливонию. Вчера решили идти как бы в сторону Великих Лук, чтобы совсем запутать Пронского, и за день оторвались от него на двадцать верст. За эти последние недели Курбский увидел воочию, что нет никого беспощадней своих: его сторожевой разъезд попал в засаду, и всех изрубили зверски, а голые безглазые тела повесили вдоль дороги на березах. То же делали с пленными люда Тимофея Тетерина, который вызвался вместе со своими стрельцами идти с Курбским.
В одной захваченной деревне в церкви Покрова Богородицы Курбский решил причаститься. Они встали на дневку, разослали конные дозоры, ратники начали топить баню, стирали рубахи, ковали коней.
Ранним утром Курбский пошел в храм; в чистой деревянной простоте храма стояли и свои, и местные в лаптях и белых рубахах. Князь подошел к исповеди. Маленький, как подросток, седой курносый попик робко наклонил голову, сказал, показывая на Евангелие и крест на аналое:
— Не скрой греха, чадо Андрей, ни вольного, ни невольного, ибо Господь незримо стоит меж нами.
Курбский честно перечислил:
— Грешен в питии, словоблудии, гневе, в суетном многоглаголании, в чревоугодии, жестокосердии, гордыне… — Он замолчал, припоминая.
Попик тихонько вздохнул.
— Все ли? — спросил он, — Ежели не простил кому, прости здесь, сейчас…