Читаем Крушение надежд полностью

Осенью Альбер Камю, лауреат Нобелевской премии 1957 года, предложил кандидатуру Пастернака на Нобелевскую премию. Но, согласно правилам, произведение, которое удостаивается номинации, должно быть издано на оригинальном языке страны. А русского издания «Доктора Живаго» так до сих пор и не выходило. Агенты ЦРУ выкрали русскую рукопись в аэропорту, сняли с нее копии, и голландское издательство сумело за три дня напечатать пятьдесят экземпляров на русском.

Секретарь Нобелевского фонда Андерс Эстерлинг 23 октября 1958 года известил Пастернака телеграммой о присуждении премии по литературе с формулировкой: «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение благородных традиций великой русской прозы». Название романа в решении не упоминалось из тактических соображений: чтобы не повредить автору в его стране. Пастернак был приглашен в Стокгольм на торжественное вручение премии 10 декабря. Он поблагодарил Шведскую академию и Нобелевский фонд телеграммой: «Бесконечно признателен, тронут, горд, удивлен, смущен».

* * *

Никита Хрущев был по горло занят важными делами, он готовил XXI съезд партии, на котором собирался объявить о полной победе социализма и о переходе к строительству коммунизма. На прием к Хрущеву прорывался Поликарпов, ему нужны были срочные указания. Наконец его впустили на несколько минут:

— Ну, чего там у тебя?

— Никита Сергеевич, писателю Борису Пастернаку присудили в Швеции Нобелевскую премию по литературе.

— Так. За что присудили?

— За роман «Доктор Живаго».

— Хороший роман?

— Дело в том, что у нас, на русском, он не издан. Первыми издали итальянцы, за ними французы, англичане, американцы и западные немцы.

— Как же ты это проморгал?

— Никита Сергеевич, мы нажимали на автора, чтобы он отказался от заграничных изданий и просили иностранные издательства задержать публикацию.

— Мало, значит, нажимали. Ну а ты сам-то читал его роман?

— Читал, некоторые отрывки.

— Ну и как?

— Безыдейный и даже антисоветский, прямо как нож в спину советской власти.

— Что еще ты знаешь об этом Пастернаке?

— Еще вот что, он один из тех евреев, которые отказались подписать письмо писателей в поддержку к событиям в Венгрии.

— Так. Опять эти евреи. А за границей, значит, говоришь, его роман понравился?

Хрущев, конечно, кроме деловых бумаг не читал ничего. Основываясь на чужом, да еще и некомпетентном мнении, он приказал обрушить на автора всенародный гнев. И без паузы и раздумий, без колебаний рубанул, как всегда, с плеча:

— Мы ему покажем кузькину мать. Займись, и построже. Устрой собрание писателей, пусть его выгонят. И в газетах чтобы было народное осуждение. Пусть народ осудит предателя, чтобы тот знал, где раки зимуют[50].

И бюрократы-писатели обрушили на Пастернака лавину «народного» гнева: в газетах и по радио они провоцировали людей, призывали всячески «осуждать» и «обличать». А роман не был официально издан в СССР еще тридцать лет, и самиздатовских копий, разумеется, никто из этих писателей не читал.

* * *

Радость Пастернака из-за получения Нобелевской премии продолжалась всего одну ночь. На следующее утро к нему явился сосед и старый друг Константин Федин, первый секретарь Союза писателей. Пастернак встретил его с улыбкой, ожидая дружеского поздравления. Но Федин строго заявил:

— Вы должны отказаться от премии. Срочно посылайте телеграмму в Стокгольм. Иначе будут большие неприятности и серьезные последствия. Прямо завтра против вас начнется кампания в газетах.

Пастернак был обескуражен, он считал Федина другом, знал, что роман ему нравился, но теперь тот разговаривал с ним как официальное лицо, облеченное высшими полномочиями.

Пастернак ответил:

— Ничто не заставит меня отказаться от оказанной мне чести и стать неблагодарным обманщиком в глазах Нобелевского фонда. К тому же я уже ответил им, поблагодарив за честь.

И сразу вслед за этим написал письмо в ЦК партии:

«Я думал, что радость моя по поводу присуждения мне Нобелевской премии не останется одинокой, что она коснется общества, часть которого я составляю. Мне кажется, что честь оказана не только мне, а литературе, к которой я принадлежу… Кое-что для нее, положа руку на сердце, я сделал. Как ни велики мои размолвки с временем, я не предполагал, что в такую минуту их будут решать топором. Что же, если Вам кажется это справедливым, я готов все перенести и принять… Но мне не хотелось бы, чтобы эту готовность представляли себе вызовом и дерзостью. Наоборот, это долг смирения. Я верю в присутствие высших сил на земле и в жизни, и быть заносчивым и самонадеянным запрещает мне небо…»[51]

Перейти на страницу:

Похожие книги