— Когда шли к Ельцу, в какой–то деревне, Пружинки, по–моему, бойцы принесли мне сброшенную немецкой «рамой» газету «Колокол». Белогвардейская газетенка, безграмотная, неряшливая, и там среди прочей ерунды пишет какой–то русский писатель–эмигрант. Не помню уж сейчас его фамилию. Да и не в фамилии дело. Одна мысль обронена там интересная, на мой взгляд. Особенность русского человека, пишет он, состоит в том, что он, по природе своей тихий и терпеливый, чурается шумной общественной жизни, сторонится ее даже тогда, когда его спихивают в канаву. Молчит, если спихивают его одного. Так вроде и надо. Но в дни народных бедствий и потрясений в каждом русском пробуждается извечное чувство стойкости, и в общей массе каждый русский — герой, способный на великие жертвы, и нередко поднимается до забот государственного масштаба…
— А вывод–то какой он из этого делает?
— Вывод–то он делает свой, товарищ майор, русский человек поднимается вроде против большевиков, которые навязали ему эту страшную войну. Вывод–то коту под хвост, а вот с тем, что русский в дни народных потрясений поднимается до забот государственного масштаба, я согласен. Подходит ко мне сейчас Охватов и говорит: теснить–де надо немцев хотя бы еще километров на двадцать чтобы железная дорога на нас работала. Вот вам и рядовой Охватов. Так что вы, товарищ майор, не унывайте: на нашей земле не иссякнут самородки. Нет. Длинно я сказал, товарищ майор, а все для того, чтобы вас успокоить. У меня — да и у каждого, наверно, — тоже бывает: накатит вдруг — ни света, ни просвета, а я посмотрю на этих Охватовых да Урусовых, посмотрю, как они все сносят, как живут, как умирают, и нету печали в душе, нету опасения за Отечество. И на вас гляжу…
Филипенко часто облизывал губы, весь наливался огнем, потому и говорил возбужденно, горячечно блестя густо пожелтевшими белками глаз. Испытывая перед товарищами чувство виноватости, что оставляет их в сложной обстановке, Филипенко несколько раз повторил:
— Я дальше медсанбата не поеду. Вернусь скоро.
Нежное, родственное к раненому и по–мальчишески искреннему человеку переживал и майор Афанасьев.
— Ну спасибо тебе, Филипенко. — Майор пособил старшему лейтенанту сесть в розвальни, далеко отшвырнул в сугроб мадьярскую винтовку и рассерженно сказал: — Со всего белого света натаскали, а молиться русскому богу будут. Все так думают.
Последних слов комбата Филипенко не расслышал, потому что ездовой хлестнул по лошади застывшими брезентовыми вожжами, и сани покатились с холодным визгом и постукиванием полозьев.
XIII
В полдень немцы выбили 1913–й стрелковый полк из поселка и начали массированный обстрел станции и МТС. У майора Афанасьева взяли для обороны станции последний пулеметный взвод, и батальон остался с одними винтовками и гранатами. Ожидая начала атаки со стороны поселка, бойцы долбили в непрочной кладке кирпичной ограды МТС амбразуры и бойницы, таскали в снежные норы из мастерской всякий железный хлам.
Хоть и сведен был в одну роту батальон Афанасьева, но старшины рот кормили и заботились каждый о своих бойцах. Старшина второй роты Таюкин еще утром съездил в поселок, где бойцы 1913–го стрелкового полка растребушили немецкий продовольственный склад, и привез оттуда две сотни рождественских подарков. Это были довольно вместительные картонные коробки, раскрашенные под мореный дуб, с тисненой веточкой и шишками ели. На веточке горела тоже тисненая свеча, и язычок пламени освещал кусочек горного заснеженного пейзажа. В коробке, в фольговой обертке, были уложены шоколад, халва, шпроты, бутылка вина, сигареты, а кроме этого, по коробкам были рассованы игральные атласные карты небольших форматов, наборы открыток, носовые платки из тонкой байки, билеты в бременскую оперу, молитвенники, духи и нательные кресты с цепочкой.
Вначале старшина Таюкин роздал подарки только бойцам своей роты, но стали приходить из других рот, и он не отказывал. Через полчаса батальон Афанасьева почти весь был навеселе, а бойцы из второй роты урвали себе по две коробки и попросту напились. На эту пору почему–то притихли немцы, и вторая рота в просквоженном корпусе мастерской затянула песню; откуда–то взялась балалайка. Под куцый звон заржавевших струн коротконогий боец в длинной комсоставской шинели с низкими карманами легко выхаживал «Камаринскую», чуть–чуть касаясь промасленного земляного пола сгоревшими от старости сапогами. Помахивая над ним розовым платочком, тяжело топал по земле высокий пожилой боец с худой шеей и выводил резким, пронзительным голосом:
Разгулялся тут камаринский мужик,
Снял штаны и вдоль по улице бежит…