Бойцы одного взвода завязали бой в поселке, а другого — перебежками, от укрытия к укрытию, пошли в сторону станции. Охватов, как и в прежних боях, чувствовал себя неуверенно и угнетенно только до первых выстрелов, а потом в трескучей перепалке забывал о себе; забыл и сейчас, помнил только, что его отделению поручено первым проскользнуть на станцию. То же самое испытывали и его товарищи: пережита опасная тишина, жуткая своей немотою и неизвестностью. Дальше нету иного — надо бежать, стрелять, швырять гранаты и заботиться о том, чтобы не отстать от товарищей. Вся огромная человеческая жизнь, порою в три и четыре десятка лет, с виденным и пережитым, с мечтами и страхами, уместилась в простом, по важном, как сама жизнь, и то, что страшит перед боем, в бою приходит совсем неожиданно…
Рядом с Охватовым бежал Нуры Нуриев, стерлитамакский башкир, боец молодой и наивный: он на одной из железнодорожных станций по пути к фронту на пару белья и кусок мыла выменял своей годовалой дочери куклу с закрывающимися глазами и мяукающую по–кошачьи. Как потом ни отговаривали его товарищи, как над ним ни подшучивали, он таскал ее в своем вещевом мешке и взял с собой на вылазку.
Когда поднимались из низины и шли возле плетня, Охватов видел, как Нуриев то и дело припадал к земле, утягивал в плечи и без того низко насаженную голову, был раздражающе неуклюж. Но после схватки с минометным расчетом приободрился, вдруг развернулся весь, будто налился чуткой и твердой силой.
По поселку была густо рассыпана стрельба, в дробном треске автоматов и пулеметов вспухали объемные на морозе взрывы гранат. Нельзя было понять, кто и по ком стреляет. Отделение, которое вел Охватов, растянулось, застряло на окраине улицы, а сам Охватов с Нуриевым вырвались к железнодорожному переезду, подбежали к кирпичной будке стрелочника, переметнулись через перильца. Тут было совсем тихо, и они, прижавшись к стене, постояли немного. Потом Нуриев лег грудью на перила и замер, а Охватов все так же стоял у стены и, широко открыв рот, слышал, как хлюпает в его груди разогнанное сердце. Они враз услышали и не поверили своим ушам, что в будке скрипнули двери и на деревянном настиле за углом раздались шаги: кто–то, зевая и крякая, помочился с досок, постоял, прислушиваясь к ночной непонятной стрельбе, и ушел в будку, а после него остался приторно–душистый запах незнакомого табака. Нуриев прижался к плечу Охватова, спросил без слов: «Что же делать, а?» Охватов подвинулся к углу будки, а Нуриева, не поглядев на него, строгим жестом остановил на месте — кругом глядеть надо, — потом шагнул за угол, подкрался к окну, заколоченному листом железа, и по ту сторону единственного уцелевшего стеклышка увидел белое, с большими, выпученными глазами лицо.
— Иии–эх… — выругался Охватов и выпустил из своего автомата длинную очередь по белому лицу, по выпученным глазам и дважды крест–накрест по окну — горелый лист запорошил глаза Охватова брызнувшей окалиной.
Нуриев подумал, что Охватова ранили, одной рукой подхватил его, а другой сунул за железо гранату, и оба они присели. За какую–то малую секунду до взрыва дверь изнутри так шибанули, что едва не опрокинули ею обоих бойцов. Выскочивший прямо с настила нырнул под откос в прошлогодний репейник и крапиву; Нуриев бросился следом, но внизу, под откосом, ни черта нельзя было разглядеть.
— Имай ветер в поле, — сказал он и упал ничком, кукла в его мешке утробко вякнула.
От поселка к будке прибежали еще трое: Брянцев, Кашин, а фимилию третьего Охватов не знал.
— Чего вы там? — недовольным голосом спросил Охватов у Кашина.
— «Чаво», «чаво»? В самый зад лупят — побежишь? Кто–то из наших в колодец залез и прижал их. Накроют его — и все мы тут. На станции чего мы, вчетвером–то?
Охватов замялся, потому что Кашин крепко осадил его: дескать, чин твой нам известен, и голоса своего не повышай, а насчет станции — погодить надо. Охватов знал Кашина: ему только поддайся — в один миг на поводок посадит и свою линию гнуть станет, а ведь с него спросят потом, с Охватова. И вспомнил Охватов старшего лейтенанта Филипенко, который в таких случаях не замечал чужих суждений, зато свои высказывал твердо, неукоснительно — по–иному нельзя было ни думать, ни делать.
— Брянцев, возьми у Нуриева пулемет. Кашин, будешь вторым у него. Как твоя фамилия? Пудовкин, пойдешь замыкающим. И пошли давай!
Это уже был приказ, и Кашин не решился обсуждать его, взял коробку с дисками и побежал через дорогу, мимо переломленного шлагбаума, подбитой машины, по бровке, вдоль полотна, среди воронок и окопчиков, присыпанных молоденьким хрустким снежком.
Сзади раздался пронзительный разбойничий свист — бойцы залегли, приникли к мазутному рельсу и, оглядевшись, увидели, что от поселка, минуя переезд, бегут разрозненно, но густо немцы. Оставалось одно — принимать бой, и два автомата и ручной пулемет ударили неожиданно. Немцы запали в снег, отползли и до самого рассвета не сделали попытки прорваться к своим на станцию. Это была заградрота.