Да нет, быть такого не может. Наверняка у Охотникова есть еще сестра, где-нибудь поближе.
В эту самую минуту до Сермяжного донесся голос Свейского:
– Вы, Василий Никитич, сколь долго в столице пробыть намерены?
– В зависимости от дел, – уклончиво ответил Охотников.
– Ежели сыщется время у вас или у вас, Александр Петрович, не откажите исполнить просьбу мою и разузнать для меня о покупке дома где-нибудь в хороших местах. На Литейном или где-то поближе к Невскому. Чтоб не на самой толчее, но и не на окраине.
– Я это дело зятю поручу, – согласился Охотников. – Он у меня большой знаток продажи недвижимости в Петербурге. Истинный дока!
Сермяжный встрепенулся. Петербург! Слово сказано! Итак, Охотников ни с того ни с сего сорвался в Петербург! Значит, он решил пренебречь приглашением, которое Сермяжный ему доставил. Почему? Струсил? Спасает свою шкуру бегством? Или тут есть иная причина, которую Сермяжный понять не в силах?
Нужно сообщить о случившемся человеку, которому он служит. Сообщить как можно скорей!
Тем временем Охотников, расцеловавшись с матерью, и Казанцев, приложившись к ее ручке, сели верхом, подобрали поводья и направились к воротам, которые были уж отперты.
– Смотрите же, маменька, – громко, перекрикивая стук копыт, наказывал Охотников, оборачиваясь к Прасковье Гавриловне, – будьте осторожны. Собак с цепи спустите, пусть денно и нощно сторожа у ворот и всех калиток стоят. Держите в готовности человека, чтобы в случае чего немедля послать за приставом. Не вредно будет и прислугу вооружить. Сами без охраны за ворота ни шагу! И вы, Свейский, будьте осторожны. От моего врага всего на свете можно ожидать. Всяческой подлости.
– За меня не тревожьтесь, – ответил Свейский, – и за матушку будьте спокойны. Я, пока всех дел своих в Москве не решу, за Прасковьей Гавриловной приглядывать стану, да и потом позабочусь, чтобы она опасности не знала.
– Спасибо, дорогой друг! – крикнул Охотников, посылая коня рысью и придерживая узду запасной кобылки. Следом молча, лишь махнув Свейскому на прощанье, поскакал Казанцев.
– Храни вас Бог! – срывающимся голосом проговорила Прасковья Гавриловна и заплакала.
Свейский обнял ее и повел в дом.
Сермяжный жадно ловил всякое слово и всякое движение.
Всадники скрылись в ночи, и вскоре стих топот копыт их лошадей. Ворота и все двери были заперты, злобные меделянские кобели спущены с цепи. Ретивые псы немедленно зачуяли чужака и с громким лаем бросились к тому месту, где таился Сермяжный, так что он почел за благо как можно скорей унести ноги и раствориться во тьме сырой и прохладной майской ночи.
…Постепенно Марье Романовне стало казаться, будто в ее теле не осталось ни единой жилочки…
Такого она никогда не испытывала. И как ни противились ее ум, сердце и душа, плоть им не подчинялась. Разнеженная предательница плоть не хотела внимать голосу рассудка. Она жаждала наслаждения.
Все располагало к наслаждению, и только к нему, особенно едва слышная мелодия, которая назойливо звучала где-то неподалеку. Сначала она казалась Маше невнятно-заунывной, но постепенно в ней вырисовалось четкое повторение одних и тех же слов:
– Ялиль, ялиль, хабиби ялиль, хабиби ялиль, ялиль, ялиль…
Почему-то Маша думала, что это призыв любимой. Или любимого, потому что совершенно непонятно было, кто поет, мужчина или женщина, и именно в сей невнятности-непонятности заключался особенный, греховный, соблазнительный, опасный смысл этой чудной мелодии. Вот именно – прежде всего она была опасной! В любое другое время и в любом другом месте Марья Романовна слушала бы ее с восторгом и умилением. Но здесь даже мелодия была нацелена на то, чтобы сломить ее стойкость и сопротивление, Маша сие прекрасно понимала – и старалась не поддаваться этому всеми силами.