Единственное, чего по-настоящему опасался Мисюра, – как бы этот бой казакам не пришлось принимать еще на территории Польши, прежде чем они достигнут портового Гданьска. Слишком уж нервно будут воспринимать появление целого казачьего полка польские аристократы тех земель, через которые ему придется проходить.
– Никто здесь мной не интересовался? – спросил Хмельницкий казаков, проверяя их готовность к дальней дороге.
– Спрашивать не спрашивал, – ответил седоусый казак, который был у них за старшего. – Но вертелся здесь один. Гусары, что привезли эти сумы, приказали ему убраться. И, кажется, силой увезли отсюда.
– Увезти-то они увезли. Да надолго ли? – подключился к разговору второй казак – старый рубака с рассеченным ухом.
– Ненадолго, это уж точно, – признал полковник, приказывая казакам трогаться в путь.
«Да, вояке де Конде придется еще очень многое постигать в политике, – с легкой горечью подумал он о человеке, который своей неосторожностью и своими амбициями так неожиданно ломал ему карьеру и перепахивал всю его судьбу. – Как, впрочем, и тебе самому».
– Ты говорил о людях, которые еще во Львове снаряжали тебя и твоих казаков в дорогу, – обратился полковник к Мисюре, когда они покинули заезжий двор. – И даже немного проводили вас. Кто были эти люди: воины, монахи, местные французские дворяне?
– Монахи, но очень уж воинственные с виду.
– Из тех, что привыкли креститься кинжалами, – уточнил Хмельницкий.
Оставляя ночью Варшаву, полковник еще не знал, что его уже разыскивают, чтобы арестовать и казнить. Что в Чигирин снаряжены гонцы, которые должны были доставить местному старосте приказ коронного гетмана о сожжении родового поместья Хмельницкого как изменника Речи Посполитой. Он еще не знал и даже предположить не мог, что, в конце концов, ему все же удастся вернуться в Варшаву и добиться аудиенции короля. Удастся выиграть эту первую серьезную схватку с коронным гетманом Николаем Потоцким и орденом иезуитов.
Впрочем, не знал и знать не мог Хмельницкий и того, что в ближайшем будущем его ждут куда более серьезные победы и поражения. Что впереди – слава полководца и дипломата, булава гетмана всея Украины и мудрость вождя восставшего народа; Переяславская рада «воссоединителей» и предательское отступничество русского царя, еще при его, гетмана, жизни нарушившего все без исключения пункты договора о воссоединении Украины с Россией.
Но для того, чтобы все это произошло, Хмельницкому нужно было пройти через эту сырую, окутывавшую Польшу (перед которой у него как у воина уже было немало заслуг) тревожную ночь: ночь клеветы и предательства, ночь бегства и веры в святость задуманного им.
Вторые сутки над Южной Польшей бушевал почти ураганный ветер, и небеса низвергали на землю холодные ливневые потоки, которые с одинаковой жаждой затапливали долины, поля, низинные леса и вконец разбитые дороги.
– Так, вот он, оказывается, каков, этот второй Всемирный потоп, которым нас так долго пугали! – не унывал д’Артаньян, решивший отправиться в путешествие вместе с Гяуром. – Если уж нам действительно суждено стать его свидетелями, то, клянусь пером на шляпе гасконца, мы ими уже стали. Наша карета – последний ковчег, который все еще не канул в ливневую бездну и даже куда-то движется.
Четверка лошадей с трудом вытащила карету из очередного болотного провала, которое когда-то звалось перекрестком дорог, и кучер свернул поближе к перелеску, дабы под кронами деревьев пробиваться по траве и размытым кочкам. Уже несколько раз он предлагал остановиться под густой кроной какого-нибудь клена или дуба, чтобы переждать это библейское низвержение вод. Однако князь Одар-Гяур упрямо стоял на своем: «Вперед, вперед! Никаких остановок! У нас нет времени для того, чтобы творить молитвы».
– И дело тут не столько во времени, сколько в бессмысленности самих молитв, – заметил д’Артаньян после очередной стычки Гяура с кучером. – Эта дорога ведет прямо в Иордан. И свернуть с нее невозможно, клянусь пером на шляпе гасконца.
Только третий пассажир этой кареты, Хозар, оставался мрачно невозмутимым. Ни дождь, ни безбожная тряска, ни царящая в карете пронизывающая сырость ничуть не раздражали его. Ротмистр воспринимал весь этот мир таким, каков он есть: безалаберно тягостным, кроваво страшным и впроголодь молящимся. Не пытаясь ничего ни изменить в нем, ни улучшить, ни даже роптать по поводу его несовершенства.