Мой отец любил Элвиса Пресли. Покупал его записи у немецкого актера, занесенного в черный список, тот ввозил их через Берлинскую стену. Отец готов был слушать Пресли, когда готовил, когда готовила мама, перед сном, в туалете, в ванной, глядя в окно на клонированные бетонные коробки стандартных домов, ужасающих и впечатляющих своей функциональностью. Женщины возвращались с работы и набрасывали мокрые платья и лифчики на веревки, укрепленные на палках прямо за окнами, и ряды мокрых тряпок разлетались, как паруса удирающего от погони пиратского корабля. А мужчины шли медленно, понурив головы, выбирая, пойти ли в пивную, рискуя попасть под арест, если ляпнут за пивом лишнее, или возвращаться домой к телевизору с одной программой и полке однобоких книг, неспособных разнообразить пустоту жизни. Отец курил и кивал в такт музыке, и, казалось, все шло так, как он и хотел.
«Не рассказывай никому про Элвиса», – говорил он за завтраком. Его любимая фраза. Тех, кого уличали в увлечении западной музыкой, вызывали на допрос – по словам отца, ничего серьезного. Хотя теперь я думаю – а что значило для него «ничего серьезного»? Просто комната с маленьким окошком и случайный товарищ, выспрашивающий, почему тебе для счастья недостаточно даров матери Совдепии?
Как-то мама обнаружила коробку с записями на кухонном столе, а не в обычном тайном месте в кладовой.
– Ты лишишься работы, если кто-то это сфотографирует через окно, – сказала она.
Отец обнял ее за талию, осторожно провел пальцами по краям пластинок.
– Пусть хоть тысячу раз фотографируют, – сказал он, – мы как жили здесь, так и будем жить, и пить кофе, и чистить картошку. На стукача никто не настучит.
Через пару дней я увидел, как отец, приставив чашку к стене между нашей и соседской гостиными, слушает через ее пустоту. Приложив к губам палец, он поманил меня, опустил чашку до высоты моего роста, и я тоже послушал. Ровный голос, пробиваясь через помехи, говорил о том, что нехватка картофеля во всем Советском Союзе – очередной признак бесхозяйственности Москвы. Радио «Свобода», смертный грех, враг. Отец ушел в спальню и набрал телефонный номер. Спустя примерно час в коридоре раздались крики. Приоткрыв дверь, я увидел, как пана Стрешмана и его сына Станека забирает полиция. Я почувствовал дыхание отца на затылке, и пан Стрешман ровным голосом неживого радиодиктора выругался в сторону нашей двери. «Подлый стукач», – сказал он. И еще раз, и еще.
Теперь мне хотелось расспросить отца. Если бы я только мог, то привязывал бы его к стулу и ставил на колени горячий чайник до тех пор, пока он не рассказал бы мне все о своей работе, о государственных тайнах, не сказал бы, чем он занимался. Он всегда действовал так спокойно – опускал иглу на проигрыватель, ласкал маму, снимал телефонную трубку, вечно с прямой спиной, чуть покашляв до того, как заговорить официальным тоном, – и я не мог представить, что он вовсе не был героем. Он проигрывал свои записи, а я молчал.
И теперь я лежу, наблюдаю, как кошка цепляет безжалостными когтями жука на подоконнике. Встает солнце, а дедушка не храпит, и я сбрасываю с себя тяжелое одеяло, и пылинки плывут в лучах, словно первая пыльца лета или как проекции звезд на стене в планетарии.
Утром мы с дедом выходим за ворота, с чашками чая. За ночь руку к ним приложило еще больше художников. «Фашист, марксистский ублюдок», «любовь и правда торжествуют, твари» и просто «убирайтесь». Вандалы в конце концов устали малевать буквы и перешли на примитивные кресты и полосы в красно-сине-белом, цветах Республики. Вонь мочи перебивает запах моего чая с лепестками роз, она очень сильная. Дедушка берет велосипед и едет покупать краску. Возвращается через два часа, такой пьяный, что его левая ягодица не держится на сиденье.
Большинство деревенских детей никогда меня не любили – я же городской и всегда таким буду, им казалось, что я считаю себя выше из-за их деревенских корней, хотя для меня Стршеда была таким же домом, как и Прага. А теперь неприязнь перешла во вражду – на меня кричат, преследуют на велосипедах, и поэтому я стараюсь держаться поближе к взрослым. Вражда взрослых более скрытая. Когда я иду за мороженым по главной улице, оклики женщин «Здравствуй» или «Как дела?» звучат обвинениями, словно их благополучию мешает мое.
А мужчины, молодые и старые, молчаливо-агрессивны и при виде меня всякий раз сжимают кулаки, напрягая бицепсы. По-другому ведет себя лишь один человек – мой друг Боуда. Мы с ним вместе проводили летние каникулы с тех пор, как нам исполнилось по три года, и теперь он остался моим единственным другом и компаньоном. Боуда никогда не говорит о моих родителях, не упоминает о моем прошлом. Мы просто ходим на Ривьеру, деревенский вариант пляжа, купаемся в реке, когда нет других детей, собираем муравьев в банки из-под супа, пробуем в лесу первую сигарету.