Но они ошиблись. К Рождеству он вернулся. И коль скоро появился он не на один день и они снова могли его видеть непеременившимся, тем же самым мужчиной в некотором роде без возраста, доброжелательным, румяным, любезным, хотя и замкнутым и лишенным воображения, все стало на свои места. Да, по правде говоря, оно с них никогда и не сходило; даже те, кто некогда первыми и более всего решительно утверждали, что он бросил ее, теперь определеннее других настаивали, что на самом деле никогда ничего подобного и не думали; а когда после Нового года он снова уехал, как приходится уезжать мужьям, имеющим несчастье жить с семьей в одном месте, а работать в другом, никто даже не заметил, в какой именно день это случилось. Более того, никому теперь не было дела до того, чем он занимается. Теперь это знали все: подпольное производство виски; но – никакой мелкой, из-под полы, продажи бутылок в гостиничных парикмахерских, потому что теперь, когда она одна пересекала Площадь в пролетке, на ней было меховое пальто, благодаря чему, стоило его (пальто) увидеть, как он сам вырастал в глазах города и округа и завоевывал всеобщее уважение. Потому что он не только преуспевал, но в лучших традициях Юга тратил свое состояние на своих женщин. Более того, он оказался верен еще более старой и прочной традиции всей Америки: он преуспевал даже не вопреки Закону, но становясь над Законом, так, словно его поверженным соперником было не поражение, но сам Закон; теперь, когда он возвращался домой, его окружала аура не просто успеха, не одной только романтики и вызова, пропахших пороховой гарью, но также и утонченности, поскольку ему хватало вкуса заниматься своим делом в другом штате, в трехстах милях от дома.
И дело было крупное. Тем летом он вернулся в самой большой и самой шикарной машине из тех, что когда-либо видели в границах округа, с каким-то непонятным негром в ливрее, в чьи обязанности входило не только управление, но также мойка и полировка машины. Был с ним и его первый ребенок, а вскоре появилась няня, светло-коричневая негритянка, куда более расторопная или, по крайней мере, выглядевшая намного эффектнее любой из жительниц Джефферсона, белых или черных. Потом Харрис снова уехал, и теперь каждый божий день все видели их четверых – жену, младенца, водителя в ливрее и няню, в большой шикарной машине разъезжающими по городу и пересекающими Площадь в оба конца по два-три раза в день и даже не всегда останавливающимися в том или другом месте, пока довольно скоро в городе и округе не узнали, что решают, куда, а может быть, и когда ехать, двое негров.
Словом, Харрис приехал и на то Рождество, а затем, следующим летом, они уже выезжали с еще одним ребенком, а первый уже научился ходить, и только теперь все в округе, а не одна лишь его, Чарлзова, мать и еще пятеро бывших подруг по школе, узнали наконец, кто это, мальчик или девочка. А потом дед умер, и на те рождественские праздники Харрис стал владельцем плантации и от имени своей жены – вернее, от собственного, хозяина, имени, хотя и в свое отсутствие, – заключил сделку, соглашение с неграми, об аренде земли на следующий год, из которой, как всем было понятно, вряд ли будет какой-нибудь прок, ведь сам-то Харрис – так считали в округе – даже не давал себе труда задуматься, будет прок или нет. Потому что это было ему совершенно безразлично; он сам делал деньги, и бросить это просто ради того, чтобы заняться скромной хлопковой плантацией, пусть даже на год, было то же самое, как если бы настоящий игрок перестал в разгар сезона ходить на бега ради занятий молочной фермой.
Он делал деньги и выжидал, а в один прекрасный день у него, судя по всему, исчезла нужда в ожидании. В очередной летний приезд он пробыл дома два месяца, а когда собрался уезжать, там уже работали электричество и водопровод и раздавались механические звуки – ежедневный и еженощный гул и жужжание насоса и генератора, сменившие скрип ручного колодезного шкива и морозилки, когда по воскресеньям делали мороженое; и ничего не осталось в доме от старика, что в течение пятидесяти лет усаживался на террасе со своим некрепким тодди и Овидием с Горацием и Катуллом в руках, – за исключением самодельного соломенного кресла-качалки, да отпечатков пальцев на книжных переплетах из телячьей кожи, да серебряного бокала, из которого он пил, да старого сеттера – собачонки, дремавшей у его ног.