Юноша, живой или уже мертвый — трудно сказать, лежит на тротуаре. Трое мальчишек тут же играют в лошадки, их вожжи переплелись между собой. Они пробуют их распутать и так и сяк. В горячке игры спотыкаются о тело лежащего юноши. Наконец один из них говорит: «Отойдем, он тут мешает!» Они галопом проскакивают несколько метров и снова начинают возню с вожжами.
На рассвете в воскресенье Корчак лежит в постели и думает о письмах, которые предстоит написать, и семи визитах, которые намечены на этот день. Он не в силах пошевелиться. Обычно воля торжествовала над телом и заставляла его встать, но на этот раз тело отказывается повиноваться. Он старается не замечать запах в помещении: аммиачный запах мочи в ночных горшках, которые он ополаскивает теперь только через день, смешивается с чесночным духом, источаемым карбидной лампой. К этому букету время от времени добавлялся специфический запах от одного из семи его соседей по комнате. Вновь появились клопы, а теперь еще и моль — есть с кем бороться.
Он лежал и думал: «Чтобы встать, нужно сначала сесть на кровати, дотянуться до кальсон, застегнуть — пусть не все пуговицы, но хотя бы одну. Влезть в рубашку. Нагнуться и надеть носки. Потом подтяжки…»
С огромным усилием он заставил себя одеться. Он не обращает внимания на постоянный кашель, на сломанный зуб, который царапает язык. Он приказывает ногам сойти с тротуара на мостовую, а потом вернуться на тротуар. Когда кто-нибудь случайно толкает его, он делает робкий шаг в сторону и прислоняется к стене. Теперь уже не тело, а воля перестает ему повиноваться. Он чувствует себя как «лунатик, морфинист». На мгновение он забывает, куда идет. А когда добирается до нужного дома, останавливается на лестнице: «О чем я хотел с ним говорить?»
В последнее время такое случается все чаще. Он видит окружающее сквозь дымку, туман, лишь смутно замечая отвратительные сцены вокруг и почти не слыша того, что должно было оскорбить его слух. Он вполне мог бы отложить все эти встречи.
Жест плечами. Мне это безразлично.
Вялость. Скудость чувств, это вечное еврейское смирение. Ну и что? Что дальше?
У меня болит язык, ну и что? Кого-то расстреляли, ну и что с того? Он уже знал, что должен умереть. И что дальше? Уж второй-то раз не умрешь.
Подслушав, как хозяин магазина отвечает на жалобу покупательницы, Корчак понял, что не он один ощущает нереальность происходящего: «Уважаемая пани, все это — не товар, и здесь не магазин, вы — не покупатель, так же как я — не продавец. Я не продаю, а вы не платите, ибо эти клочки бумаги — не деньги. Вы ничего не потратили, а я не получил прибыли. Кому сейчас понадобится жульничать — ради чего? Просто надо же человеку хоть чем-то заниматься. Разве я не прав?»
В другом случае владелица мясной лавки была слишком ошарашена, чтобы отреагировать на черный юмор Корчака:
— Скажите мне, дорогая пани, не из человеческого ли мяса эта колбаса? Для конины она слишком дешева.
— Откуда мне знать, — ответила она. — Я не видела, как ее делают.
Иногда, взволнованный чем-либо, например случайной встречей с человеком, которого давно не видел, Корчак испытывал облегчение оттого, что все еще был способен на простые чувства. Но на лице встреченною друга Корчак мог прочесть, как сильно изменился он сам за это время.
В середине дня он возвращался в приют совершенно обессиленным, набрав в результате всех мучений жалкие пятьдесят злотых да получив обещание какого-нибудь благотворителя жертвовать пять злотых в месяц. А кормить нужно двести человек. После обеда он, не раздеваясь, падает на кровать — отдохнуть час-другой. Когда кончилась водка, он разводил спирт в равном объеме воды. Пять рюмок такого напитка и леденец давали ему «душевный подъем», блаженное ощущение усталости без ломоты в ногах, боли в глазах и мучительного жжения в мошонке. Он наслаждался «чувством умиротворения, тишиной, безопасностью». Увидев Корчака в таком положении, случайно зашедший в комнату человек тут же уходил. Правда, «безмятежность» его могла нарушить Стефа, забежавшая с «очередной новостью или проблемой, требующей неотложного решения».