Ранним утром следующего дня генерал Даниил Александрович Герштейнцвейг, прискакавший в Вержбу со своей батареей конно-легкой артиллерии, предложил великому князю погасить революцию в несколько часов. Быстрая атака могла рассеять бродившие по городу толпы черни и заставить повиноваться восставшие войска, число которых приближалось к четырем с половиной тысячам — не слишком много против семи тысяч русских, а также хранившего верность польского конно-егерского полка, части гренадерских рот полевых полков и гвардейских гренадеров{530}.
Великий князь от услуг генерала Герштейнцвейга отказался. Он предпочитал верить своему адъютанту, племяннику Адама Чарторыйского Владиславу Замойскому, уверявшему цесаревича, что возмущение началось из-за распространившегося по городу слуха, будто бы русские режут поляков. Сомнительно, чтобы сам адъютант верил в эту версию, на протяжении всего восстания он вообще пытался удержаться на двух стульях сразу и стать посредником между Константином и восставшими. Но цесаревич Замойскому поверил и решил, дабы рассеять лживый слух, продемонстрировать полякам свою доброжелательность. А значит, не противостоять им, не касаться их и пальцем. Такая политика, по мнению Константина, вполне могла опровергнуть опасное и ложное мнение. Окончательное же усмирение бунта, который цесаревич называл не иначе как
Многим казалось, что в те решительные для Царства Польского и для него самого дни цесаревич вовсе утратил волю, если не рассудок. Это не совсем так. Просто воля его и все силы души были направлены на осуществление задач, которые в тот момент мало кому могли показаться разумными.
Константин Павлович вновь совершенно сознательно отказывался быть прозорливым политиком, расчетливым стратегом, предпочитая оставаться частным человеком, живущим в теплом кругу большой, по преимуществу польской, семьи. На родственников же руку не поднимают. На них воздействуют кротостью и лаской. Именно эти чувства и диктовали Константину ближайшие цели: любыми средствами избавить взлелеянную им польскую армию от порчи, оградить ее от участия в войне с русскими — во-первых. Уберечь не только армию, но и вообще польский народ от физического и политического уничтожения — во-вторых. Наконец, сохранить собственное положение в Царстве Польском, а как наступит час, спокойно умереть в Бельведерском дворце на руках близких — в-третьих. Однако цели эти никак не согласовывались с действительностью, обстоятельства требовали, чтобы цесаревич оставался фигурой политической (хотя бы для того, чтобы в перспективе сохранить жизни тысяч людей — в том числе жизни любимых поляков), и отказ его прислушаться к этому очевидному требованию, собственно, отказ от ответственности, привел к самым печальным последствиям.
Из Варшавы приходили неутешительные вести — город пережил одну из самых жутких в своей истории ночей. Польские генералы Трембицкий, Гауке, Блюмер, Потоцкий, оказавшие сопротивление народу и солдатам, были убиты. Потоцкого буквально растерзала толпа; тело расстрелянного в упор Блюмера повесили на фонарном столбе. По случайности погиб и числившийся в пламенных патриотах генерал Новицкий — подпрапорщики, стрелявшие в него, не разобрали хорошенько его фамилии, перепутав его с другим, ненавистным им человеком и не разглядев в темноте его лица. Арсенал был захвачен, оружие свободно раздавалось народу.