Константин Павлович был до того потрясен, что отправил фельдъегеря с повелением рассмотреть всё получше и убедиться в верности его же донесений. Но фельдъегерь уже не вернулся, его взяли в плен. Следующим был отправлен адъютант Константина, Александр Грессер, который подтвердил прежние сведения: беспорядки, вооружение народа, отдельные выстрелы, революционные песни. Цесаревич снова не поверил и приказал капитану ехать обратно в город, чтобы окончательно разобраться в происходящем. Грессер не вернулся тоже — его тяжело ранили и тоже взяли в плен{527}. Оба эпизода выдают смятение, в котором пребывал Константин, — он настолько не предвидел восстания и не был готов к нему нравственно, что отрицал очевидное. Великий князь словно бы тянул время, ждал, что вот-вот всё разрешится само собой, обернется досадным недоразумением, что он в конце концов проснется, очнется от этого абсурдного сна. И с едкой иронией опишет его в очередном письме Федору Петровичу Опочинину.
Но отчего-то сон всё тянулся, обрастал новыми сюжетами, поворотами, один печальнее другого. Вице-адмирал Павел Колзаков, сын которого со временем стал одним из лучших летописцев жизни цесаревича (и, видимо, неспроста был полным тезкой великого князя), уговорил Константина Павловича отправиться в Вержбу, на дачу своего тестя. Вержба находилась напротив Мокотовского поля, на котором можно было расположить войска и в случае необходимости дать отпор с гораздо большим удобством, чем в тесном парке вокруг Бельведера. Вместе с Константином в Вержбу двинулись и все русские войска, оставляя столицу на милость восставшим.
Княгиня Лович, которая еще до того покинула Бельведерский дворец, наотрез отказалась переждать события в безопасном месте и покинуть цесаревича. Убедить ее было невозможно, и теперь она ехала в карете рядом с Константином, который сопровождал ее верхом. «Прощай, Варшава! Брест протягивает нам руки», — сказал цесаревич в совершенно несвойственной для него приподнятой, романтической манере, окидывая последним взглядом столицу.
Он не просто навсегда покидал любимый город — подобно своему отцу, Павлу Петровичу, названному однажды Пушкиным «романтическим императором», Константин вступал в последнюю, самую печальную и, кажется, самую «литературную» эпоху своей жизни, на глазах превращаясь в
«Я не могу глубоко не чувствовать неблагодарности 4-го линейного и саперного баталионов, которые пользовались моим расположением; они доказали мне, что благодарность — слово, лишенное смысла», — заметил великий князь в беседе с депутатом. «По крайней мере, ваше высочество, — отвечал тот, — чувство это очень редкое, и Наполеон, покинутый своими генералами и преследуемый владетельными особами, делу которых он оказал так много услуг, мог бы быть тому подтверждением»{528}. Валицкий, правда, тут же поправился и сказал, что сравнение не слишком удачно: поляки мало похожи на предавших императора генералов, но слово уже вылетело — Наполеон.
СТРАННИК