Из Гур Константин двинулся в Пулавы, где навестил мать Адама Чарторыйского, которую, впрочем, недолюбливал и за глаза звал бабой-ягой; затем в двух милях от Пулав 23 и 24 ноября (5—6 декабря) встречался и долго беседовал с депутатом временного правительства Валицким, сравнившим Константина с Наполеоном, — встреча не принесла никаких плодов{539}. Однако именно Валицкому Константин признался, что прекрасно понимал, как легко мог остановить восстание в самом начале: «Если бы я захотел — вас в первую минуту всех бы уничтожили; я был единственным лицом в моем штабе, которое не хотело, чтобы по вас стреляли. Потому что я подумал, что русским в польскую распрю
Начиная с этого времени и вплоть до последних дней жизни Константина Павловича его письма Николаю и верному Опочинину — непрерывный стон, почти не скрываемые рыдания.
…Гуры, Пулавы, Володава…
«И вот творение шестнадцати лет совершенно разрушено подпрапорщиками, молодыми офицерами и студентами с компанией. Я не распространяюсь об этом более, но долг повелевает мне засвидетельствовать перед вами, что собственники, сельское население и все, кто только владеет хоть каким-нибудь имуществом, в отчаянии от этого. Офицеры, генералы, равно как и солдаты, не могли удержаться, чтобы не последовать за общим движением, будучи увлечены молодежью и подпрапорщиками, которые всех сбили с толку. Одним словом, положение дел самое скверное, и я не знаю, что из этого, по благости Божией, выйдет. Все мои средства надзора ни к чему не привели, несмотря на то, что всё начинало раскрываться… Вот мы, русские, у границы, но, великий Боже, в каком положении, почти босиком; все вышли как бы на тревогу, в надежде вернуться в казармы, а вместо сего совершили ужасные переходы. Офицеры всего лишились и имеют лишь то, что на них надето… Я сокрушен сердцем; на 51-м году жизни и после 35-ти лет службы я не думал, что кончу свою карьеру столь плачевным образом.
Молю Бога, чтобы эта армия, которой я посвятил шестнадцать лет жизни, одумалась и вернулась на путь долга и чести, признав свое заблуждение прежде, чем против нее будут приняты понудительные меры»{541}, — писал цесаревич Николаю 1(13) декабря из Володавы.
На что он надеялся, о каком долге говорил? 21 ноября (3 декабря) Административный совет в Варшаве объявил о самороспуске. Вместо этого было учреждено новое временное правительство, в которое вошли всё те же лица, что состояли в совете, — Чарторыйский, Лелевель, Островский, Немцевич. Но известив всех об уничтожении совета, его члены объявляли и о полном разрыве с русским правительством. Революция двигалась всё дальше, в больших городах Царства Польского возникали новые патриотические клубы, всюду шли обсуждения, споры до хрипоты, страсти накалились до предела. Кровь кипела и у юношей, и у стариков{542}. Любимцев носили на руках и готовы были удушить в объятиях, противников легко могли разорвать в клочья.
В день, когда самораспустился совет, генерал Хлопицкий после очередных нападок самых рьяных клубистов на его политику впал в такой гнев, что упал в обморок, и в народе поднялось недовольство — Хлопицкому верили. На следующий день, 22 ноября (4 декабря), Чарторыйский и Немцевич уговорили Хлопицкого принять полномочия диктатора. Генерал согласился, но лишь с тем условием, что его распоряжения будут исполняться беспрекословно. Сам он считал войну с русской армией самоубийственной и потому желал лишь примирения с Россией, хотя и на выгодных для Польши условиях, главное из которых — исполнение конституции и уничтожение злоупотреблений в управлении. Для мирных переговоров Хлопицкий отправил в Петербург двух посланников — хорошо знакомого нам министра финансов Ксаверия Любецкого и члена сейма графа Яна Езерского. Встреча их с императором, состоявшаяся в пятилетнюю годовщину декабристского мятежа, 14 декабря, ни к чему не привела и еще больше обнажила бездну, разрастающуюся между Россией и Польшей. Спустя шесть дней Николай принял нового посланника из Польши — лейб-гвардейского офицера конно-егерского полка Тадеуша Вылежинского, но и эти переговоры не принесли никаких результатов.
…Володава, Брест…
ВОЙНА