Эту же благородную цель преследовали расставленные на стеллажах воспоминания старых уголовников о царских тюрьмах, в которых к ним относились «не как к гражданам, а как к дефективным».
Фотографии и дагерротипы были в черных рамках, что придавало стене еще более зловещий вид. Зато соседняя стена, рассказывающая о жизни в домзаке, выглядела оптимистично.
Спектакль-концерт самодеятельности домзака в помещении театра «Тиволи» в Сокольниках; ликбез с ровными рядами новеньких парт и большой грифельной доской; снимок, сделанный в столярной мастерской; выборы камкора; заседание библиотечного совета, выдержки из писем освободившихся; фотопортрет небезызвестного в преступном мире Москвы Андрея Долгова (он же Рузский, он же Иван Иванович Ветров, он же Павел Куцый, он же Петров, он же Семиоков), отбывавшего наказание за бандитизм, а теперь ударно работающего десятником на Волховстрое; юбилейный номер журнала «На пути к исправлению» и, наконец, стихи местных поэтов, которые, с несколько излишним пафосом расписывая «мнимые прелести жизни блатной», призывали своих товарищей по тюрьме искупить трудом прежние ошибки и «приобщиться к великому классу».
Экспонатами были и расставленные вдоль стен стулья. Все они были сделаны в столярной мастерской домзака, и на каждом висела табличка с фамилией мастера и с указанием, когда и за что он отбывал срок.
Никакого отношения к музею не имел только письменный стол, на котором аккуратными стопочками лежали «сводная ведомость наличности заключенных», рапорты дежурных надзирателей, папка переписки по обмену опытом с Башцентроисправдомом и Вятским исправтруддомом, изданный в Киеве словарь воровского и арестантского языка, несколько номеров журнала «Вестник права» за 1916 год и отобранные у заключенных самодельные тюремные карты — стирки. Любопытно, что тузов, королей, дам и валетов не было. Учитывая дух времени, тюремные художники заменили их цифрами…
Ровно через полчаса, словно специально демонстрируя свою пунктуальность, появился Ворд.
— Осмотрел наши экспонаты, товарищ субинспектор?
— Осмотрел, Вильгельм Янович.
— На «пять»?
Я похвалил музей, отметив качество фотографий. Снимки действительно были отменными.
— А Никольский говорит, что я вульгаризацией занимаюсь, — сказал Ворд. — Хотел, чтобы я песню «Тихо и мрачно в тюремной больнице…» снял. А я ему сказал, что вначале меня снять нужно. Зачем песню снимать? Такие песни изучать надо, учить на них людей, воспитывать. У этой песни классовые корни. А блатная лирика ближе заключенным, лучше ими усваивается. Правильно?
— Конечно.
Ворд лукаво посмотрел на меня. Он был не так прост, как казался.
— Что-то ты, товарищ субинспектор, сегодня во всем со мной соглашаешься, — сказал он. — Улещиваешь Ворда, а?
— Подозрительным ты стал, Вильгельм Янович.
— Не подозрительным, а наблюдательным. Один человек не может во всем с другим человеком соглашаться. А когда все-таки соглашается, я себя спрашиваю: а почему? Видел нашу картонажную мастерскую? — перевел он разговор на свою излюбленную тему. — Мы в этой мастерской настоящую революцию задумали сделать.
Ворд делился своими планами реорганизации мастерской, а я продумывал, с какой стороны к нему подступиться. Моей задачей было организовать Сердюкову безопасный побег. Фактически это был единственный приемлемый выход из создавшегося положения. Сердюков на свободе представлял для нас намного больший интерес, чем в заключении, причем Сердюков, бежавший из тюрьмы и скрывающийся у своих друзей, а не Сердюков, выпущенный на свободу за отсутствием улик и стремящийся всем своим поведением показать, что он не причастен к убийству. Только побег мог исправить вред, нанесенный поспешным арестом. Это понимали и Сухоруков, и Фрейман, и Савельев, которого последние события заставили усомниться в его версии.
Но если для нас, работников уголовного розыска, удачный побег Сердюкова был очередным ходом в запутанной игре с неизвестным противником, операцией, которая сулила массу преимуществ при относительно небольшом риске, то для начальника тюрьмы Ворда побег был бы чрезвычайным происшествием, темным пятном в его послужном списке. Правда, Никольский, по моей просьбе, обещал все это наверху утрясти и переговорить с начальством Ворда, но обещание не официальное предписание с гербовой печатью.
— Послушай, товарищ субинспектор, — прервал мои мучительные размышления Ворд. — Ты знаешь, что может быть хуже преждевременных родов? Не знаешь? Так я тебе скажу: запоздание. Разродись наконец. Я вот говорю, а ты не слушаешь.
— Слушаю, Вильгельм Янович, — робко запротестовал я.
— Ну зачем врешь, зачем? — укоризненно сказал правдолюбец Ворд. — Я же не слепой, а зрячий двумя глазами. Ни мастерская, ни Ворд тебя не интересуют. Тебя Сердюков интересует. Вот и говори о Сердюкове, а я послушаю.
Мне не оставалось ничего другого, как изложить Ворду без всяких недомолвок план предполагаемой операции. Ворд слушал, посасывал свою трубочку с изгрызанным мундштуком. Когда я кончил, он спросил:
— Ты понимаешь, что значит для меня удачный побег?