— Дешевые курите, — с сожалением сказал он. — Я на воле только «Герцеговину Флору» признавал. Аромат. Будто розу нюхаешь. Про амнистию по случаю первомайского праздника всех трудящихся ничего не слыхать? Мое дело, знаю, крест, а вот ребята надежду имеют. Весна песни поет. Птички щебечут, травка зеленеет, опять же солнышко… Эх, гражданин начальник, гражданин начальник! Тоскует сердце, про амнистию настукивает… Не слыхать, говорите? Обидно. Вот птички летают на воле. Птицы тюрьм не выдумали, а люди выдумали. Зверинец. Рычишь да прутья железные зубами хватаешь!
Лешка всхлипнул. Он вообще был легок на слезу…
В группе заключенных, дожидавшихся приема у врача, был и другой мой «крестник» — Анатолий Буркевич, студент, убивший из ревности свою сокурсницу. Буркевич был из интеллигентной семьи. Когда я вел его дело, ко мне часто заходила его мать. «До чего довела ребенка, — говорила она об убитой. — Ведь Толя мухи не обидит…»
Щуплый, черноволосый, с мечтательными темными глазами, Буркевич стоял в сторонке и что-то записывал в книжечку огрызком карандаша.
— Здравствуйте, Буркевич!
Он, кажется, мне обрадовался. Улыбнулся.
— Здравствуйте, тов… гражданин начальник!
— Как живете?
— Да как сказать… Тюрьма. Веселого, конечно, мало. Но везде люди. Я в столярной мастерской работаю. Мастер обещает, что я квалифицированным столяром выйду.
— А учебники есть?
— Некоторые имеются в библиотеке, а остальные мать принесла. Только я пока заниматься не могу…
— Тоскливый он, — вмешался в разговор Лешка, который, как я понял, сидел с Буркевичем в одной камере. — Все по той гражданке убиенной тоскует. Письма ей в стихах пишет. А так ничего, обмялся. Мы его в камкоры[25] выбрали. Он и пошел в стихах всю нашу жизнь в газете описывать. Здорово пишет, собака! Как там? Ага… «В тюрьме обычаи простые: здесь карты стирками зовут, здесь хлеб-паек идет как пайка, на курево газеты рвут…» Все верно описал. Вот только с газетами перехлестнул. Рвать-то их, конечно, рвут, но не сразу. Сразу их рвать — расчета нет. Мы за текущим моментом завсегда следим. Особо насчет международной буржуазии, какие она там, подлая, происки делает. А вот когда текущий момент проработаем, тогда и на курево пускаем. А без того — ни-ни. Верно я говорю, козявка? — обратился он к плюгавому заключенному с гнилыми зубами.
Тот оскалил обломки зубов.
— А как же? Без текущего момента не завтракаем и не обедаем.'
Я прошел мимо свежепобеленного корпуса следственного изолятора к главному входу, возле которого, как часовые, стояли два тощих, недавно посаженных тополька. Раньше кабинет Ворда находился на третьем этаже, но теперь там разместили культкомиссию, редколлегию стенной газеты «Лишенец» и художественный совет, а тюремную канцелярию перевели на первый, в самый конец коридора. Коридор был длинный, прямой, нигде ни пылинки. Такие идеально чистые коридоры я видел только в тюрьмах и больницах.
Начальник канцелярии сказал, что Вильгельм Янович находится сейчас в женском отделении, а потом будет принимать этап из Казани.
— Пройдите пока в его кабинет.
— А он скоро будет?
— Через полчаса.
— А не задержится?
Начальник канцелярий не удостоил меня ответом: сомневаться в точности Ворда здесь считалось дурным тоном. Если Ворд сказал, что будет через полчаса, значит, через полчаса и ни минутой позже.
Кабинет Вильгельма Яновича был своеобразным музеем тюремного быта. Одну из стен Ворд отвел под экспонаты, рассказывающие о старой тюрьме. Динамика смертности и заболеваемости в тюрьмах туберкулезом, ручные и ножные кандалы, эскиз тюрьмы в виде креста: от круглой центральной площадки лучами расходятся в разные стороны сквозные коридоры с одиночными камерами. Дагерротипы и фотографии. Снимки каторжных тюрем для испытуемых и исправляющихся, вольная каторжная команда на работах, телесные наказания, кандальник, прикованный к тачке, общий вид карцера в Корсаковской тюрьме.
Экспозиция завершалась сентиментальным тюремным эпосом: «Тихо и мрачно в тюремной больнице, сумрачный день сквозь решетки глядит, а перед дочерью, бледной и хилой, громко рыдая, старушка стоит…» Безымянный автор давал понять, что дочка не всегда была хилой и бледной, что не так уж давно она была «веселая, как пташка, румяная, как заря» и обладала всеми добродетелями. И если бы не купец Сундуков, совративший ее, она бы стала сестрой милосердия или белошвейкой. Но из-за Сундукова девица оказалась на панели и стала марухой вора. Вместе с ним она пошла на мокруху и попалась. Затем несчастную допрашивал жандарм точно с такими же усами, как у совратителя Сундукова. Девица посоветовала жандарму обратиться к Сундукову, но ему было не до сентиментов. Он требовал сообщить, «с кем я в то время на деле была, а я отвечала гордо и смело: это душевная тайна моя».
По мнению Ворда, грустная история несчастной девицы должна была способствовать воспитанию классового самосознания у его питомцев, приобщению их к классовым битвам и воспитанию ненависти к эксплуататорам.