Родственников не дождался — к лучшему, подумал, потому что теперь чем меньше будут о нем знать — тем лучше. Но вот куда, куда тронуться и зачем? Неясная мысль давно беспокоила, вызревала в недрах, не подвластных разуму. Знал: у него — в отличие от тех, клятвопреступников в лампасах, у него долг есть. До тех пор, пока Государь и Семья живы, до тех пор порядочный человек, дворянин, флигель-адъютант и офицер — обязан жертвовать животом своим. Он будет жертвовать. Он присягал. Кроме Бога одного, эту присягу на кресте и Евангелии отменить не может никто…
Позже весь его скорбный мученический путь предстал перед ним шутовской фразой из большевистской пропагандистской листовки: «Безумству храбрых поем мы славу!» Он даже потрудился найти среди запрещенной и изъятой литературы сборничек революционных стихов и прочитал в нем все стихотворение полностью. Оно не вдохновило его: нелепое сравнение ужа с соколом показалось надуманным и даже глупым. Если Творец создал одного ползающим, а другого парящим — то чему здесь завидовать? И почему сокол — образ революции, а уж — всего лишь низкопробных обывателей? В его представлении революционеры были клубком сплетающихся и жалящих гадов, сокол же — очевидным представителем монархии. И: безумству храбрых… Нужно ли было делать все то, что сделал?
Глава 2
В степи, через которую он шел уже весной 1918-го, некий «образ революции» ужалил его в ногу. Солнце поднялось высоко и жгло беспощадно, к полудню почувствовал судорогу и потерял сознание.
Очнулся в горнице, в избе, за окном синел вечер, вокруг хлопотали немытые мужики, толстая, осыпанная веснушками бабища потянула его за веко, и, глупо ухмыляясь, произнесла:
— Глаз… Красноармеец, должно быть. Я ему первача влила, будет жить.
Тут же появился кругленький, в жилетке, колобок эдакий с бородкой и усиками, выпрыгнул из-за занавески чертом, крикнул картавя:
— Это не кгнасоагмеец. Это — деникинский офицег. Несите его на печь, и пгошу не гассусоливать!
«Вот ведь… — пронеслось, — контрразведчик большевицкий, башка башковитая, догадался, вонючка мерзкая…» — Его уже тащили, колобок вопил кому-то:
— Не вгемя пить, товагищ! Немедленно за Семеном Тагаханом! Пусть пгиезжает и газбигается!
Уже мог открыть глаза и вдруг почувствовал тяжесть нагана — у голого тела, под ремнем. Увидел: колобок наклонился над кринкой на столе с внешней стороны печки и принюхивался, хищно шевеля кончиком носа:
— Пелагея! Это молоко?
— Молоко, молоко, товагищ… Тьфу, то ись товарищ Плюнин.
— Утгеннего удоя? — Он вцепился в кринку.
— Утгеннего, утгеннего! — обрадованно сообщила Пелагея, забыв в экстазе преданности, что передразнивать нехорошо…
Когда Плюнин поднял горшок и, захлебываясь, жадно начал двигать кадыком, рыгая после каждого глотка, Дебольцов освободил наган и выстрелил.
Плюнина отшвырнуло к окну, он грохнулся с маху и не встал, Дебольцов продолжал стрелять, вспыхнула штора, Пелагея истошно визжала, картавя все больше и больше, и оттого нельзя было понять ни слова. Очередной выстрел достал и ее.
Хлопнула входная дверь, влетел, выпучив глаза, парень лет двадцати с охотничьим ружьем в руке, увидел Дебольцова, завопил, срывая голос, попытался отскочить.
— Что же ты так орешь… — укоризненно сказал Дебольцов, вглядываясь в довольно приятное и даже красивое лицо. — С лихими людьми связался, и мать у тебя наверняка есть… — выстрелил в лоб. Парня бросило на дверь, он сполз на пол, преградив выход. Пришлось напрягаться, отодвигать омертвевшее тело, кто-то из горницы прохрипел в спину: «Да… здра… миро… вая… рево…» — и Дебольцов оказался во дворе. Здесь на него бросился еще один краснюк — в зипуне и папахе (теперь не сомневался: подобран разведгруппой большевиков, действующих не то в белом, не то в бандитском тылу), вскинул карабин, выстрелил, но не попал. Пуля из нагана Дебольцова пробила ему переносье…
Неподалеку выли шакалы или степные волки, светало; оседлал смирную упряжную кобылу, солнце вставало на востоке, он двинулся на север: там, конечно же, были большевики, и, значит, там был Государь…
Потом прошагал по многим дорогам и проехал на многих поездах. Он не привлекал внимания — вся Россия мыкалась по полям и весям, мало кто теперь жил оседло. На станции неподалеку от Брянска его задержали невиданные доселе усатые, в шароварах, с трезубцами на папахах. Офицер (судя по всему) вгляделся оценивающе:
— Размовляиты?
— Нет.
— Тогда — к стенке.
— Я офицер.
— Тем более, — усмехнулся щирый: по-русски он говорил совершенно правильно, без малейшего акцента. — Идите, они вас проводят. — Сбоку и сзади пристроились двое. Подумал: «Какая маскарадная форма…» Спросил: «Это и есть «жовто-блакитные»? — «Ага», — отозвался тот, что смеялся слева. «Я вам стихи прочту. Можно?» — «Валяйте». И он начал читать:
— Ой, Богдане, Богданочку, якбы була знала, у колысци б придушила, под сердцем приспала, степи мои запродани, жидови, нымоти, сыны мои на чужени, на чужий работи. Днипро, брат мий, высыхае, мене покидав, и могилы мои милы москаль розрывае…
«Офицер» плакал, не скрывая слез.