Мистер Макартур демонстрировал сумасшедший энтузиазм, придумывал безумные интриги, а через полчаса его лихорадочное возбуждение сменялось меланхолией, да такой глубокой, что с постели не поднять. Он пугающе менялся в лице: оно становилось осунувшимся, деревянным, как маска; взгляд его стекленел. Все безнадежно, шептал мой муж. Он – ничтожество. Его жизнь – бесплодная пустошь. Можно было попытаться вывести его из состояния черной тоски, но он не слышал, будто вы находились за тридевять земель.
Многие ли жены умеют, как я, распознавать атмосферу в комнате? По наклону головы супруга, по расположению его ног, по тому, сжимает ли он ложку, стискивает ли кулак рядом с тарелкой? Способны ли они мгновенно определить погоду в доме: ясная она или хмурая? А погода в тех комнатах была столь же переменчивой, как Девон в мае.
Миссис Бортвик – дама уравновешенная, смешливая, проницательная, красивая, как породистая лошадь – могла бы послужить образцом женщины, которая умеет жить в свое удовольствие, но я не видела способа подобным образом устроить свою жизнь. Тем не менее, гордость не позволяла мне признаться – кроме как самой себе, – что по собственной глупости я оказалась в столь плачевном положении. Я нарастила на себе зеркальную броню, отражавшую любую попытку выразить мне сочувствие. Боль от осознания того, что я нелюбима, я отпихнула подальше, туда, откуда она меня не могла бы достать. Я стала подобной тем плоским светящимся жучкам, что живут в гнилой древесине, существом, не имеющим объема и способным исчезнуть в самой узкой щели.
Мы направлялись в Чатемские казармы, откуда нам предстояло отплыть в Гибралтар, и в пути у меня начались схватки. Когда стало ясно, что я рожаю, до Чатема было еще далеко, и мы, пребывая в замешательстве, остановились на бедном постоялом дворе в не самом благополучном районе Бата.
Почувствовав схватки, я расплакалась, потому как с первым приступом резкой боли пришло понимание того, во что до этого я отказывалась верить: назад пути нет. А, начав плакать, остановиться я уже не могла. Все те годы, что я сдерживала слезы, старалась не унывать, угождать и говорить только общепринятые вещи, а также странные месяцы супружеской жизни с человеком, до которого невозможно достучаться – все эти горести, что я в себе подавляла, комом подступили к горлу.
Энн о деторождении знала немногим больше меня, ведь она была еще девчонкой. А схватки усиливались, интервалы между ними сокращались, и я видела, что она напугана. Женщине, которая всего день как приехала в город, негде было искать повитуху, так что мне пришлось прибегнуть к услугам жены хозяина харчевни.
Женщина она была суровая. Сразу дала понять, что не станет миндальничать с роженицей, которая не взяла на себя труд подготовиться к тому, что ее ожидало. Но дело свое она знала и не отходила от меня, пока я бултыхалась в кошмарных водах боли, страха и хаоса. Время приостановилось, замерло. Время можно было измерить только передышками между немилосердными схватками, когда казалось, что некий безжалостный кулак стискивает мое нутро. В моменты этих передышек – длиной сначала в шесть вздохов, потом трех, потом одного – я становилась самой собой: чувствовала, как грудь наполняется воздухом и сдувается; ощущала вкус воды, которую подносила мне Энн, чтобы я смочила рот; знала, что жизнь продолжается, время идет, как обычно. Но каждое мгновение облегчения оборачивалось лишь издевательской прелюдией к новому кошмару. Боль возвращалась. В первые секунды далекая, она затем накрывала меня с головой, обволакивала, пронзала изнутри, засасывая воздух и время, швыряя меня в вечность нестерпимых мук. Потом схватки слились в один непрерывный поток адской боли, не прекращавшейся ни на долю секунды. Я барахталась в скрежещущем мраке, которому не было до меня никакого дела, который лишь стискивал и сдавливал меня, пока во мне не осталось ничего человеческого, пока я не превратилась в вопящее животное.
Голос жены хозяина постоялого двора был единственной ниточкой, что связывала меня с жизнью, с самой собой, пробирающейся по колдобинам умопомрачительного мрака. Но вот только она не мучилась так, как я. Этот путь женщина вынуждена пройти в одиночку. И на нем я столкнулась с холодной безучастной истиной: каждый человек – даже тот, кого любят, а меня не любили – одинок. На всем белом свете я была одна-одинешенька, и это потрясло меня до глубины души.
Ребенок, которого вложила мне в руки жена хозяина гостиницы, и близко не был похож на пухленьких младенцев, что я видела – миленькие крошечные сверточки, передаваемые из рук в руки в комнате, полной улыбающихся людей. Мой напоминал уродливую обезьянку: ножки, как палки, лиловые ручки, большой круглый живот. Казалось, он вот-вот испустит дух: из ротика, что беспрерывно открывался и закрывался, вылетало лишь жалкое хныканье.