Мария Раевская, выскочившая 30 мая 1820 г. из дорожной кареты на морской берег между Самбеком и Таганрогом, вспоминала впоследствии волну, замочившую ей ножки, и молчаливое присутствие Пушкина, вышедшего из другого экипажа, — но ей было тогда не пятнадцать лет, как она замечает в своих до странности банальных и наивных «M'emoires» (СПб., 1904, с. 19), а всего лишь тринадцать (она родилась 25 декабря 1806 г.). Сопоставление шестнадцатой строфы «Путешествия Онегина», где автор возвращается мыслью к своему прибытию к Гурзуф (19 августа 1820 г.), с теми черновиками стихотворения «Таврида» (1822) в тетради № 2366, где на крымском фоне появляется в зачаточном виде тема строфы XXXII главы первой, убеждает меня, что если уж был Пушкин в кого-либо влюблен во время своего трехнедельного пребывания в Гурзуфе, то в Катерину Раевскую, Китти (как ее называла гувернантка
Около 10 июня 1824 г., между приездом в Одессу из Москвы княгини Веры Вяземской (7 июня) и отплытием на яхте из Одессы в Крым графини Елизаветы Воронцовой (14 июня), Пушкин и обе дамы гуляли по берегу, то приближаясь к набегающим волнам, то отступая перед ними, — все это по-французски Вяземская описывает в письме мужу. Княгине Вяземской, своей конфидантке, Пушкин, по-видимому, обещал описать волны, ложившиеся к ногам Элизы, в онегинской строфе. Я предполагаю, что, придя домой, Пушкин отыскал тетрадь с «Тавридой» и тут же стал работать над стихами о пленительных ножках, вводя романтическую тему влюбленных волн и распределяя строки по схеме онегинских рифм. Дальнейшие события, разрешившиеся в конце июля его отъездом в Михайловское, помешали, вероятно, стихам. Только в октябре 1824 г. в известном письме Вяземской, где Пушкин, употребляя прозрачный шифр, поверяет наперснице свою тоску по Воронцовой («все, что напоминает мне море, печалит меня»,
В заключение скажу: гипотеза, что стеклянный башмачок был не впору Марии Раевской, а принадлежал ее сестре Катерине, от которой перешел к Елизавете Воронцовой, кажется весьма стройной, но, вероятно, может быть разрушена так же легко, как прежние замки из того же морского песка.
55.
Можно предположить, что в этой довольно туманной строке речь идет о каких-то петербургских дуэлях Онегина (как ясно сказано в варианте), а не просто об упражнениях в фехтовании и пистолетной стрельбе. Но при чем все-таки «брань»? Кстати: не знаю, известно ли нашим пушкинистам, что поэт в конце 1820-х или начале 1830-х гг. занимался фехтованием со знаменитым преподавателем этого искусства, французом Augustin Grisier (см. любопытную биографическую заметку, приложенную к труду Гризье «Les Armes et le Duel», Paris, 1847).
56.
Это «английское» слово Пушкин нашел у французских писателей, часто употреблявших его (например, Парни, в первой части поэмки «Годдам», ноябрь 1804 г., где «сплин» поставлен в один ряд с «sanglant rost-beef» — правописание, принятое и Пушкиным). Пушкин находил («Литературная газета», 1831, № 32), что «сплин» особенно отчетливо выражен Сент-Бёвом в его книге «Жизнь, стихотворения и мысли Жозефа Делорма», 1829, причем совершенно непонятна похвала этому до смешного бездарному произведению со стороны нашего поэта, столь хорошо (не в пример современникам) понимавшего пошлость Беранже и пресность Ламартина. В этом «Делорме» находится один из самых смехотворных образов во всей французской литературе: «Я вальсировал… обнимая мою красавицу влюбленной рукой… ее прекрасные груди были подвешены к моему содрогающемуся сердцу, как висящие с дерева плоды». Как мог проницательный взгляд Пушкина не приметить этого гермафродита с анатомическим театром в выемке жилета?
57.
Прочитав первую главу
58.