Горе мое горькое, счастье мое сладкое, Наталья Олеговна! Он высунулся из машины, тот водитель–убийца, и загундел что–то несусветное, хамское. Я увлек Наталью на безопасный тротуар и заметил в раздражении: «У тебя, что ли, ноги кривые?» А у нее были (и есть) сильные, легкие, стройные, стремительные ноги, но не в порядке координация движений. Поэтому она может рухнуть на ровном месте, а может по краю пропасти проскользнуть, не заметив края. Она немножко не из этого мира. Ее душа хрустальная позванивает от прикосновений к асфальту. Я не купил ей цветы. Почему?
Сколько раз с видом пошлой самоуверенности мы отказываем своим близким, своим дорогим в невинных знаках внимания, в пустяках и еще испытываем при этом какое–то мерзкое удовлетворение. Сколько наносим неосторожных комариных уколов, а ведь один из них может быть смертельным.
Почему так получалось, что, любя, я почти всегда испытывал чувство какой–то странной неприязни к любимому предмету? Терзал и мучил, сжимая губы от слюнявой жалости только к самому себе. И я ли один такой?
Не цветы ведь у меня выпрашивала Наташа, с ними так неудобно болтаться по улицам, перекладывая букетик из руки в руку. Она надеялась в чем–то удостовериться, чем–то себя утешить. И я, конечно, чувствовал это, и отказал не раздумывая. Почему?.. Ответ слишком унизителен, чтобы я искренне хотел его услышать, хотя бы и от себя самого…
А что стоит сейчас, сию минуту снять трубку, заказать Москву и поговорить с ней. Вдруг она страдает, места себе не находит. Вдруг любит меня и мечется по квартире, ослепнув от тоски. Вдруг… Нет, я не звоню ей, потому что дико боюсь убедиться в обратном, услышать ее ничуть не встревоженный голос. Пусть, пусть она помучается, пусть сердце ее разорвется, советует мне змей гордости (или подлости?), зато я благополучен, зато неведение о ней для меня спасительно. Я, я — главное сохранить в неприкосновенности то, что есть «я», не расплескать и не разбить этот крохотный сосудик. И тут уж все средства хороши, ибо ты сам себе и прокурор и защитник.
Все–таки несколько раз я тянулся к телефону, как жаждущий к кувшину — и пить хочется нестерпимо, и неизвестно, не яд ли там налит доброжелателями. Давненько не был я сам себе так противен, не ощущал давненько так мощно своей зависимости от другого человека, от постороннего, в сущности, существования.
И когда телефон неожиданно вздыбился резким звонком, я вздрогнул от радости. Кто–то добрый милостиво протягивал мне отвлекающую игрушку.
Шурочка звонила, Шурочка, взбалмошный дружочек.
Она долго дышала в трубку молча.
— Гражданка Порецкая, это вы? — спросил я наверняка. Кто еще мог в этом городе дышать мне в трубку? Не директор же.
— Извините, Виктор Андреевич… вы ушли, даже не попрощались. Я подумала, может быть…
— Ты правильно подумала. Но нам следует соблюдать строжайшую конспирацию.
Она не знала толком, зачем звонит, а позвонить ей хотелось.
— Вы что делаете, Виктор Андреевич? — спросила Шурочка после паузы, потраченной на осмысление ситуации. Нескромный вопросец, надо заметить.
— Ничего особенного. Принял микстуру, а теперь прогреваю поясницу.
— У вас что–нибудь болит? — Когда юное создание задает подобный вопрос, то так и кажется, что тебя подозревают в осквернении святынь.
— Особенно ничего не болит, Шурочка. Привычная хроническая ломота во всем теле. По–научному — старческий маразм.
— Маразм — это, кажется, когда с головой…
— С головой — уже последняя стадия. У меня первичные проявления.
Еще пауза, еще вдох и выдох, и — бултых!
— А хотите, я покажу вам город?
— Я его уже видел утром.
Самолюбие современных девиц (я сужу по Москве) устроено наподобие резинового коврика: если на него наступаешь — он пружинит, и только. Никаких следов. Шурочку я не хотел обидеть.
«Зачем ты дразнишь меня, — подумал я. — Ты что — слепая, не видишь, что нельзя? Я не нуждаюсь в том, что ты могла бы мне дать. И уж тем более ничего не могу предложить взамен».
Все это я подумал после того, как она звонко пропела «до свидания», и после того, как я шаловливо кукарекнул «пока!». Настроение мое стало таким, что пойти бы в ванную, напустить воды и нырнуть, не раздеваясь, на дно. Грязь какая–то из меня истекала, я обонял ее запах в гостиничном номере. Тошно, скверно, подло…
В коридоре я столкнулся с горничной, которая сопровождала администратора Буренкова во время утреннего обыска. Лицо смущенное, растерянное, пальчиками теребит фартук.
— Вы простите за утрешнее… Я ведь не сама, я по службе. Он чего прикажет, то и делаем.
— Почему вы так волнуетесь?
— Ну как же… Вы жаловаться станете, — она раскраснелась, как девочка. — И так на меня уж была недавно жалоба. Он зуб на меня имеет… Коварный он.
Я успокоил, как мог, испуганную женщину.
— На меня он тоже зуб имеет. Как бы ему этот зуб не обломали.
— Что вы, что вы, — женщина замахала руками, отпустив передник. — У него такие знакомые везде. Ему все сходит… Значит, вы не будете на меня жаловаться? Правда, не будете? Хотите, я вам белье перестелю?
— Он вам велел за мной приглядывать? — спросил я.