Он всё-таки раздался. Телефонный звонок, которого, как адского пламени, боится каждый родитель, потому что это и есть Ад или, по крайней мере, преддверие Ада, куда, к счастью, попадают немногие, и пусть боятся все, но попадает лишь жалкая горстка меченых, обречённых родителей, жалкая горстка неудачников, оставленных Господом Богом, а боятся-то, боятся все, и особенно боятся этого звонка среди ночи, нет, даже не его самого, страшнее всего, когда, вздрогнув, просыпаешься среди ночи, дзиинь, и самое ужасное, что такое случается, даже когда не случается, в том смысле, что с каждым из нас такое бывало, даже если не бывало, ведь каждому из нас хоть раз звонили среди ночи, и мы, вздрогнув, просыпались, дзиинь, и кровь мигом стыла в жилах, а на часах три сорок или четыре семнадцать, и мы сразу думали о самом худшем и не торопились снимать трубку, хотя телефон продолжал трезвонить, дзиинь, чтобы успеть помолиться, да, даже те из нас, кто не числил себя верующими, молились, чтобы этого не случилось, пусть лучше загорится наша машина, припаркованная под окном, или дом по соседству, но только это никогда не бывала горящая машина или соседний дом, дзиинь, мы это прекрасно знали, и потому всё не решались ответить, исступлённо молясь, чтобы это случилось с кем-то другим, хотя бы из сострадания, Боже милосердный, всемогущий Отче Небесный, я никогда Тебе не молился, я ведь болван, дзиинь, кретин полоумный, я пренебрегал Тобой, нарушал Твои заповеди, грешил против Тебя, хулил Тебя, что за надменный идиот, иначе и не скажешь, я не достоин даже произнести Твоё имя, я ничтожество и неизбежно попаду в Ад, дзиинь, и всё же я прошу Тебя, Отче, здесь, сейчас, в этом, не небесном мире, прошу от всего сердца, опустившись на колени, отбивая земные поклоны, распластавшись ниц, молю Тебя, чтобы телефон не звонил, дзиинь, молю взять меня, взять сейчас, немедленно, но уже ясно, что Ты решил взять не меня, ясно, что мне до́лжно оставаться в этой юдоли скорбей, и тогда я прошу Тебя, возьми мою мать, да, пусть это разобьёт мне сердце, но возьми её, или отца, или сестру, или брата, молю, возьми всё моё имущество и здоровье моё в придачу, оставь сиротой, дзиинь, нищим, больным, но, прошу Тебя, всемогущий Отче, умоляю Тебя, не оставь... и тут мы все умолкали, потому что даже слова такого, которое должно было дальше прозвучать, не существует, и все мы, итальянцы, французы, англичане, немцы, испанцы, португальцы, все мы умолкали, потому что такого слова нет ни в одном из этих языков, а вот у нас, евреев, у нас, арабов, у нас, древних и современных греков, у многих из нас, африканцев, и ещё у нас, переживших своё время пророков, говоривших на санскрите, это слово есть, хотя в целом это почти ничего не меняет, просто у одних из нас для этого Ада есть имя, у других нет, дзиинь, но молились-то мы все, молились в ужасе, не в силах поднять трубку трезвонящего среди ночи телефона, но потом всё же снимали, ведь, может, в конце концов, там просто тишина, это ведь куда более вероятно, чем загоревшаяся машина, «алло?», «алло?», а там тишина, молчание, да, такое частенько случается, шутка, наверное, это чья-то жестокая шутка, перепугавшая нас среди ночи, заставившая нас поверить, что наше время пришло, и шёпотом забормотать самую отчаянную молитву, какую только можно вообразить, и наш брат Марко тоже молился бы, но вышло иначе, потому что звонок, тот самый телефонный звонок всё-таки раздался, но только случилось это не ночью, а в четыре тридцать пять дня, в надтреснутом свете осеннего воскресенья, когда внучка уснула на диване, положив голову ему на колени, а сам он намеревался посмотреть по телевизору «Будучи там» и потому был спокоен, доволен, умиротворён и не проявлял даже тени той тревоги, что долгие годы охватывала его, когда Адель уезжала по выходным с ребятами, казавшимися ему разумными, сообразительными ответственными, почему он и отпускал её с ними, как отпускал всегда, ещё с детства, ведь у неё явно были способности, и сам, естественно, первые несколько раз тоже ездил, сопровождал, но с какого-то момента перестал, неловко стало, он же единственный из родителей за ними хвостом таскался, хуже, чем вообще не отпустить, и с тех пор ждал её дома, беспокоился, конечно, целыми днями, с утра до вечера, терзался сомнениями, прав ли, неправ, Адели ведь так нравится этот сёрфинг да скалолазание, но это опасно, не то что теннис, хотя теннис Адель никогда не увлекал, одно только фехтование, ещё до школы, то есть уже тогда оружие, символ крови, смерти, опасности, и эти дерзкие вызовы гравитации, волнам, отвесным стенам, дарующие свободу, но крайне рискованные, он в общем-то мог запретить, как родитель имел полное право решать, запрещать или нет, но решил, пусть будет, и отпускал её, и безропотно сносил связанные с этим треволнения, и только боялся, что среди ночи раздастся этот ужасный телефонный звонок, боялся каждый раз, когда ложился спать, а Адели не было дома, боялся каждый божий раз, молча, пока пытался уснуть, и когда просыпался, чтобы сходить в туалет, и мучаясь бессонницей, не в силах потом уснуть снова, и принимая капли, чтобы уснуть хотя бы так, «Ривотрил», «Ксанакс», «Диазепам», и всё же нужно признать, что никогда, ни разу за эти годы, ни днём, ни ночью, не было ни единого несчастного случая, даже самого незначительного, ни царапины, ни растяжения, за исключением того, что с одной из этих эскапад она вернулась беременной, но это, конечно, совсем другое дело, и он тогда принял её, забеременевшую в двадцать, не сказавшую ни слова об отце, принял молча, не показывая своих терзаний, прав ли, неправ, потому что, с другой-то стороны, Адель всегда была девочкой умной, способной, сознательной, надёжной,