Когда все закончилось, мать пришла в комнату к молодым и сказала, не глядя на невестку:
— Простите меня, дети, — я своему сердцу не господин. Как и вы сами. Дай бог счастья. А жить с вами не могу. Так что ты, Петруша, построй мне другую избу, отдельную... Где-нибудь тут, неподалеку...
И Петр построил — рядом, и мать попросила отгородить забором.
Жизнь его пошла теперь так, что казалась одной непрерывной песней. Разговоры на деревне постепенно затихли, старела и смирела мать, привыкала и успокаивалась Лина. Он теперь очень спешил с работы домой — ему хотелось поскорей увидеть Лину, обнять ее, повторить в сотый раз, что он счастлив, что ничего ему больше не надо от жизни, что резьба — баловство, детская затея, ну разве что от великой скуки: ведь веранда, скажем, не перестанет быть верандой и служить свою службу, если вместо резной стенки, поставить обыкновенную, гладкую.
Матери он избу разукрасил с большим старанием и терпением, не пожалев ни сил, ни времени, вся она была в тонких кружевах, как картинка. Но после этого он не делал больше почти ничего, — напрасно просили его земляки; и даже если он соглашался что-нибудь сделать, то с большой неохотой, тянул, приступал от случая к случаю, работал небрежно, без интереса, не задумываясь над узором, как прежде, то и дело чему-то дурашливо усмехаясь, и скоро бросал, и работа простаивала месяцами.
— Слышь, Лина, помнишь, я тебе говорил, что знак свой искал, линию такую, чтобы все враз выражала. Единственным настоящим желанием было. А зачем она мне, спрашивается, линия-то эта, а?! Ты — моя линия.
— А мое, Петя, единственное желание: встретить тебя раз, когда с работы придешь, и сказать, что ребеночек у нас будет...
— Будет, будет...
Он любил смотреть, как она, что-то делая, ходит по двору и, забывшись, вдруг запевает; любил смотреть, как расчесывает волосы, любил, как, стоя на крыльце, ждет его по вечерам. Он любил в ней все — каждую черточку, каждое движение, каждое слово ее; любил даже прозвище, которое ей дали в деревне, — Сероглазка.
— Погубит она тебя, все соки вытянет... Уже погубила, — по-прежнему говорила изредка мать, но говорила уже спокойно, привычно, механически, как человек, навсегда с чем-то смирившийся.
И Петр беспечно улыбался ей в ответ. И так прошло четыре года, и ни разу за это время не приснилась ему та солнечная роща.
Однажды в воскресенье мать несла воду и упала на улице. Лина увидела и закричала; Петр бросился к матери, поднял ее и отнес в дом. Потом он сидел перед ней, осторожно сжимая худую, холодную руку и испуганно глядя в лицо; а Лина уже мчалась к доктору.
Придя в себя, мать удивилась, увидев его возле себя, но не стала отнимать руки, а лишь слабо проговорила:
— Петруша, Петруша... Где ты, Петруша? Где твои дела? Где твои дети?.. Что ты после себя оставишь?.. Плохо, плохо мне, ох, плохо... зачем я пережила сына?..
— Почему ты похоронила меня? — спросил он, глотая слезы.
— Не я, а она... Она... И ты сам...
Три месяца она не вставала с постели и на четвертый умерла.
Со смертью ее Петр увидел, что в мире исчезло огромное и несметное, чего он до того не замечал, может быть, как раз из-за этих огромности и несметности. Померкли дни, лица, небо над деревней, померкли леса кругом — померкло все. И Лина. Он впервые вдруг подумал, как она далека от него, как чуждо ей его искусство, в сущности самое дорогое в жизни, хотя и открещивался порой, больше смеясь над собой и проверяя себя, чем задумываясь над своими словами и — тем более — веря им; чуждо и, может быть, даже ненавистно, — ведь ни жестом, ни словом за все эти годы она не попыталась вернуть его к нему, понять, что с ним происходит; наоборот — вот он снова мысленно переживает их жизнь и ему видится, что все ее помыслы и поступки были направлены только к одному: чтобы полностью завладеть его душой, вытеснив оттуда все, кроме себя; и она неутомимо и ревностно оберегала свое владение, чтобы никому и ничему не перешло ни самой малой малости. Да, она страдала от своего бесплодия, но вознаграждала себя за это его любовью. Кто знает, так ли уж совсем не права была мать...
Апрельской звездной ночью он осторожно встал, раскрыл окно и стал смотреть на небо. В уме складывались строки письма.
«...что, может быть, это была ошибка. Трудно понять, отчего бывают такие ошибки, если, конечно, это все-таки ошибка. Ее ведь никак не могло быть, никак... И все-таки... Неужели любовь действительно слепа? Ведь я был счастлив... Ты думаешь, я не работал? Вы все ошибались, Наташа. Я не делал ничего, верно, но работала мысль. Вовсю работала. И все же я по-прежнему натыкался на круг, несмотря на то, что уже знал этот зов жизни, о котором писал тебе когда-то. Видимо, дело в том, что в искусстве надо положить сердце все, целиком — все только для одного его... Но ведь и до нее я приходил все так же к кругу...»
И складывались слова ответа.