Конечно, вы вернетесь. Ведь — надо же, наконец, признаться — тоска вас преследует с самого отъезда, и все муки ночные — только тоска. Назад, назад! Ведь там — дом ваш. Пусть — другой, пусть без нее уже, но это ваш дом. Ведь дела ваши там, люди, которых вы знаете и любите, планы, надежды, ваши танцующие маленькие боги, улыбки на улицах — все. И уже не будет больше этот «постоянно утверждающий себя» Лусницкий озадачивать вас своими словесами.
Может быть, даже вы начнете мечтать: «Сегодня же сяду на обратный поезд. Прибуду на рассвете и сразу — к морю. Сойду на тихой станции, и услышу привычный шум, и пойду на него. Сначала будут сосны — они будут розовыми от восхода; потом покажется песчаный гребень. Взбегу на него, и оно сразу откроется — огромное утреннее море под огромным утренним небом...»
Мечтая, вы заснете. А когда опять откроете глаза, то увидите, что уже день и женщины. смотревшей на восход, уже нет рядом.
1969, 1973
ЧАЙ НА ДВОИХ
До сих пор не могу вспомнить, с чего тогда начался этот разговор. Иногда мне кажется даже, что начался он вовсе и не в тот вечер, после совещания, а гораздо-гораздо раньше, может быть, даже с первого дня нашего знакомства с Адамовичем или и того раньше; то есть он был начат и не нами вовсе, а кем-то другим, когда-то давным-давно, и мы просто подключились, когда наконец сошлись обстоятельства. Как бы там ни было, а только именно с того вечера, с того разговора и наступила, по-моему, эта странная полоса в его жизни: после тринадцати лет непрерывной и безупречной службы на заводе вдруг уйти, а потом метаться по всему Союзу, без конца меняя место работы. Это именно странно, если учитывать, что Адамовича считали — и совершенно справедливо — человеком серьезным, постоянным и основательным. А письма его только подтверждали эту странность: «передвигаясь, я полнее живу», «о своих думаю часто и подолгу, но не скучаю, а как-то стыдно», «не легко в сорок лет начинать капитальный пересмотр себя», и наконец, «видно, я устарел»... Никогда раньше я не слышал от него таких вещей.
Эту последнюю фразу он несколько раз повторил и в тот вечер. Мы шли по зимним сияющим улицам, и он долго молчал, а потом вдруг сказал, что «видно, устарел».
Я привык к Адамовичу уверенному, обдуманно и точно говорящему и поступающему, не анализирующему вслух своих душевных переживаний, а тут передо мной предстал совсем другой человек: нерешительный, растерянный, смятый какой-то.
Когда мы вышли с завода, он поинтересовался, не занят ли я сегодня, и предложил пройтись. Мы были приятелями, и мне не хотелось оставлять его сегодня одного. И мы пошли, и он долго молчал...
— Как ты думаешь, — спросил он наконец, — я хороший начальник цеха?
— Конечно, — ответил я. — Тебя же ценят. Уважают.
— Ну, а как человек, личность чего-нибудь стою?
Я засмеялся. Но лицо его стало таким, что смешливость мою как рукой сняло. Я даже испугался...
— Что это сегодня с тобой?
Мы прошли несколько шагов молча, затем он сказал:
— Видно, я устарел.
Я подумал, что он устал. Переутомление, загнанность, предел. Ничего удивительного, думал я, ведь руководить таким участком, все время на нервах...
— Ты почему голосовал за? — спросил он.
— Я ведь могу иметь свое мнение, не так ли…
— У всех свое мнение. Но все голосовали за.
— Что ж! Единодушие тут говорит только о том, что, стало быть, решили правильно.
— И я голосовал за, — усмехнулся Адамович. — Хотя у меня вообще-то совсем особое мнение. А у тебя на этот счет вообще нет никакого мнения...
— По-твоему, я не знаю Соколова?
— ... и голосовал ты, — продолжал он, не слушая меня, — потому, что так голосовали все. И прежде всего, конечно, директор, главный, я и так далее. Не каждый может позволить себе такую роскошь, как собственное мнение.
— Хорошенькую аттестацию ты даешь своему приятелю.
— Ты не обижайся. Роскошествовать тебе было незачем; ты положился на большинство и не проиграл.
— Послушай, Петр, но ведь я и в самом деле знаю твоего Соколова. Конечно, он неплохой человек. Но — мастер... Увы! Эта старая школа себя изжила. Ты и сам знаешь. Если хочешь, то именно из-за него у тебя эти вечные лихорадки с планом. Не ты, а он устарел.
— О чем мы говорим, бог ты мой, о чем мы только не говорим. — Адамович тряхнул головой, провел рукой по лицу, словно стирая с него паутину, и как-то замученно улыбнулся. — Давным-давно, — проговорил он, — и далеко от этих мест, в больнице встретились два человека: один средних лет, другой — юнец. И старший выхаживал младшего. Ты не знаешь, как это жутко после операции, какая адская мука, когда все внутри, кажется, разрывает огненными клещами, распирает, выворачивает... Сильные, большие мужчины, не стыдясь, кричат, как... как роженицы. А сестра не идет, никого не дозваться...
— Я знаю, Петр, он тебе дорог, много помог...