— Анечка! Прости! Прости!.. Свет ты мой ясный! Прости меня — дрянь, стерву, суку несчастную. Одна ведь ты у меня, никого больше, никого-о-о... Анечка... Анечка...
«Это — Лихтенштейн», — подумал я.
Анна выбежала за водой. И увидела меня. И страшно побледнела — до синевы, до прозрачности. Так бледнеют только очень бледные люди. Она стояла передо мной какая-то напряженная, угловатая, дикая.
— Вы... — проговорили ее бескровные губы. Но тут же она обмякла вдруг, лицо стало оживать, в глаза постепенно стала входить обычная снисходительная задумчивость, мягкость, и, как всегда, открыто и тягуче, с какой-то меланхолической безмятежностью она сказала: — У мамы — приступ. Она очень больной человек. Это еще с тех пор. Так что — простите! Я не могу пригласить вас...
Собрания, конечно, не было. Но как-то случилось, что возле Анны сошлось несколько наших, и вдруг появился начкадр Корнеев.
— Знаете, — сказал он Анне, стараясь говорить очень отчетливо и мягко. — Раз уж тут собрались товарищи, то я бы прямо и хотел сказать, чтобы вы как-то про этот... про это княжество — верно? — ну, прекратили бы, что ли. Ну как-то бы дали понять, что, мол, шутка и — делу конец. А то ведь — сами подумайте... Разговоры, толки... какая-то ерунда...
— Я вас не понимаю! — удивленно ответила Анна.
— Не понимаете? Ну зачем вам это? С какой целью?
— С целью подразнить вас, остолопов, — сказал из-за своей доски Иванов-толстый.
— Ну, — проговорил наш поэт, внимательно наблюдая за начкадром, — я так скажу: шутка шутке рознь. Бывают и не совсем безобидные штуки. Бывают, знаете, с намерением. И, между прочим, даже с претензиями. На исключительность, да-с.
— И вас я тоже не понимаю, — обернулась к нему Анна.
— Зачем вам это? — повторил Корнеев. — Тут же хороший коллектив, прекрасные люди, отличные специалисты...
— Хватит! — сказал я.
Я сказал это и увидел, что все ждали именно моего слова. Я хотел остановиться, но уже не мог.
— Анна живет трудной жизнью, — сказал я. — Она не хочет, чтобы об этом знали, поэтому и придумала. Она, может быть, живет страшной жизнью, — продолжал я, повышая голос, — а вам дарит красивую сказку, чтобы не ахали да не сокрушались. Понятно?.. А вы уж лучше молчите! — крикнул я Анне, крикнул, не подымая глаз. — Молчите, чтобы не быть притчей во языцех. Никакого Лихтенштейна никогда не было! Была семилетка, десятилетка, пригород, порт, безотцовщина... — И тут я поднял глаза и умолк, пораженный: Анна смотрела на меня широким взглядом, и столько в нем было насмешливой, лучистой, открытой презрительности, столько веселого негодования, сарказма, гордого смеха, что во мне, кажется, остановилось сердце. Как из потустороннего мира я услышал голос Власова, чтобы прекратили, постыдились, расходились и немедленно приступали к работе...
Власов сказал, что она подала заявление на расчет, а я ответил, что, если он подпишет, то следующим будет мое.
Но Анна ушла, а я остался...
И опять мы вчетвером сидели в кафе «Под зонтами», и шли по реке пароходы, и прекрасный вид открывался на тот берег. Но было уже лето.
— Так за что же все-таки Корнееву дали выговор? — лениво спросил Аскомин. И Иванов-толстый ответил:
— За путаницу в документации, запустил дела.
Я вспомнил, как один рабочий сказал про Корнеева: «зажрался, наел морду на непыльной работе»; я вспомнил и повторил это вслух, на что Иванов-тонкий проговорил, вздохнув:
— Твердость, гордость, толстомордость...
— У меня есть мысль, — сказал Аскомин, — что не только из-за путаницы в делах. Наверно, у девчонки была спина где-то.
— Между прочим, — отозвался Иванов-тонкий, — мысли человека — и это доказано уже несколько веков назад френологами — подобны форме его черепа. Исключительно по этой причине идиоты подразделяются на круглых и плоских.
— Иди ты, умник! — обиделся Аскомин.
— Разве я сказал, что ты плохой конструктор?..
А дальше разговор пошел так:
— Не плохо бы коньячку, ребята, а?
— Идет. И первый тост за мисс Лихтенштейн... С тех пор как она ушла, наш Юрий Петрович заметно похудел.
— Жизнь его оказалась разбитой, как случайно оброненный на пол стакан.
— Не случайно оброненный стакан, а в сердцах брошенная об стенку тарелка.
— Все же настаиваю на элементе случайности.
— Ну тогда: как случайно брошенная об стенку тарелка...
Я ушел.
Я шел и вспоминал слова Иванова-толстого «застоялся, нужен крутой поворот»... Через несколько дней я предупредил Власова об уходе.
— Подумайте, — сказал он.
Я стал думать.
С нашим поэтом случилось очередное несчастье: в качестве народного дружинника он попытался задержать хулиганов и был жестоко избит.
Я пошел к нему в больницу. Он лежал на низкой неудобной подушке; голова была забинтована, руки покоились в лонгетах.
— Сволочи, — сказал я.
— А вы думали, они на улицу ночью выходят, чтобы пожалеть вас?
— Нет, конечно... Но такая бесчеловечность...
— Они свое дело знают, — проговорил он и, помолчав, добавил: — А вы не знаете.
— То есть как... — Я смутился. — Вы о работе, что ли?
— О жизненном курсе, — сказал он.
— Я не совсем понимаю...