В отместку он сочинил поэму, в которой изобразил человека наглого и брюзгливого от природы, ничем не довольного в силу своей наглости, замахивающегося на нравственные основы, требующего для себя чего-то особенного, хотя ничем и нисколько этого особенного не заслужил. Лирический герой нашего поэта все подряд критиковал, называя жизнь скучной и бессмысленной, а требования, предъявляемые ему обществом, — несправедливыми и жестокими; он жаловался на то, что его никто не понимает, что все вокруг погрязли в эгоизме и обывательщине; но на поверку вышло, что истинный эгоист и обыватель сам лирический герой, ибо как только он получил новую квартиру и дачу, так тут же перестал критиковать, начал льстить начальству, заглядывать ему в рот, все оправдывать и в конце концов превратился в обыкновенного самодовольного мещанина. Так была разоблачена и выставлена напоказ жалкая попытка свалить на жизнь и общество собственную неустроенность, невезение, никчемность, зависть и жадность. В образе этого лирического героя был, конечно, выведен я.
Как бы там ни было, но я задумался. Новая квартира, «ковры, картины, гобелены, сплошь покрывавшие все стены», шведский гарнитур, «с английской придурью камин», бархатные портьеры, — возможно, все это и в самом деле (в какой-то мере хотя бы) стало бы той самой целительной переменой, о которой трактовал Иванов-толстый и мечтала Валентина? Правда, Валентина бредила еще «каким-то возвышенным интересом, чтобы загореться, запылать...» Не исключено, думал я, что строительство дачи в красивом месте явилось бы достаточно внушительным эрзацем «возышенного интереса». Как бы там ни было, а поэма нашего поэта оставила след в моей душе.
У него была нетипичная биография и жил он нетипично, но он не сознавал этого и всякую неудовлетворенность, раздвоенность, всякую попытку нарушить типичный порядок вещей считал проявлением необоснованных претензий, наглостью. Его кредо гласило:
Отдай себя до основанья
Делам, которые избрал.
И я готов был под этим подписаться, и сожалел лишь о том, что нигде и никогда он не расшифровывал этих понятий — «отдай себя», «до основанья», «избрал», а также не объяснил понятия «дела»; личный же его пример говорил немного: никогда не опаздывать на работу и строго следить, чтобы чертежи были выполнены по правилам нормалей и стандартов. «А если отдавать нечего?» — спросил я, и ответом мне была откровенная ярость в маленьких голубых глазах. Да, думал я потом, уж кто-кто, а он-то имеет право на претензии к судьбе.
Когда появилась Анна (человек тоже с нетипичной биографией), то первой моей мыслью было, что они подружатся. Но я глубоко ошибся. Наш поэт несколько дней приглядывался к ней, а потом, по слухам, засел за новую поэму, и это следовало понимать так, что ему все ясно. Задачей поэмы было: развенчание пустых, бесплодных мечтаний, которые, по его мнению, суть те же необоснованные претензии и попытка «подменить гул жизни бессмысленной, слащавой болтовней».
Лишь тот достоин добрых слов,
Кто собственным трудом и тщаньем
Не допустил произрастанья
Пустых, уродливых плодов.
Я с трудом мог объяснить, за что он ненавидит меня, но за что Анну — это было выше моего разумения.
...Когда все разошлись, я обошел бюро, закрыл везде окна и вдруг увидел, что она еще здесь.
— Вы хорошо чертите, — сказал я.
— Да. — Она кивнула. — Мне еще в школе говорили. — И, взглянув в окно, добавила: — Отсюда хороший вид.
— Хороший, наверно. Когда привыкаешь, уже не замечаешь.
— Ну, это невозможно.
— Возможно. А как вам здесь вообще понравилось?.
— Пожалуй, да. Понравилось. Трудно пока что определенно сказать. Но первое впечатление...
— Ничего, привыкнете. — Я проговорил это абсолютно неожиданно для себя и даже ухмыльнулся против воли. Она заметила, пристально посмотрела на меня и сказала:
— Я плохо привыкаю. Я просто буду хорошо работать, но привыкнуть... После Лихтенштейна трудно к чему-либо привыкнуть, сами понимаете... Все время перед глазами Альпы, горы... Рейн внизу...
Я почувствовал, что краснею; отвернулся, встал, закурил, окутался дымом. А она продолжала как ни в чем не бывало:
— Мне все время что-нибудь напоминает Лихтенштейн. Не подумайте, я не жалею, что мы приехали сюда, домой: родина — это самое близкое. А то, прошлое — для окраски размышлений, для тихой грусти, так сказать. Должно же что-то у человека быть для тихой грусти, правда? Что вспоминалось бы с легким сожалением, как утрата какая-то, что ли, немножко печальная и в то же время сладкая и неминуемая...
Я сказал, что пора уходить — рабочий день окончен. Мы вышли и пошли по набережной. Мне было стыдно ее слушать, но я не мог уйти...
Мы пробродили два часа. Затем она села в автобус и уехала домой, куда-то в район порта.