На ярком фоне Шолом-Алейхема и других писателей его школы, пытавшихся воспроизвести в своей прозе живую разговорную речь простого местечкового еврея, язык Бергельсона казался многим современникам искусственным и далеким от реальности. По наблюдению литературоведа Даниэлы Мантован, у Бергельсона язык не является «данностью»: «он не „дан“ каждому из его носителей от природы, но является продуктом авторской рефлексии и таким образом воссоздан заново» [31]. Такого рода эстетизация идиша за счет его перевода из «низкого», повседневного регистра в регистр высокого искусства воспринималась критически даже таким радикальным модернистом как Миха-Йосеф Бердичевский, призывавшим, вслед за Ницше, к отказу от мертвого «абстрактного иудаизма» во имя живой «религии сердца». Однако модернизм Бердичевского — оказавший влияние и на молодого Бергельсона — распространялся только на ивритскую литературу. Когда дело касалось идиша, на котором Бердичевский написал множество коротких рассказов и эссе, то он становился консерватором: «на идише можно хорошо рассказать о еврее и поговорить с ним, но ему нельзя говорить о нас и о наших мыслях. Язык идиш плотно сросся с евреем, он глубоко сидит в его душе, и мы можем лишь сказать, что еврей говорит так-то и так-то, что он так-то и так-то представляет себе мир и еврейские дела, и что так-то и так-то он все это себе объясняет; но чтобы объяснить ему чужую мысль на его языке, нужно полностью погрузиться в его мир. Нужно суметь вложить эту мысль ему в рот и объяснить ему ее таким образом, как если бы он сам ее выразил и истолковал» [32].
Важнейшей новацией Бергельсона стало воспроизведение на идише «свободного косвенного стиля» (style indirect libre), позаимствованного из романа Флобера «Госпожа Бовари». К подзаголовку этого романа, «провинциальные нравы», читателя отсылают слова Герца о Миреле: «провинциальная трагедия» (в оригинале — «клейн-штетлдике»). Этот стиль позволил Бергельсону стереть четкую грань между прямой речью персонажа и ее косвенной передачей через авторское повествование. Пример такого рода встречается уже в самом начале, в описании отца Вовы Бурнеса, плавно переходящем от авторской внешней, оценочной характеристики — «черномазый, высокий, вышедший в люди простак, новоиспеченный богач» — к его внутренним размышлениям о том, как выйти из создавшегося затруднения: «Он постоянно расхаживал по своей комнате с папиросой в зубах, раздумывая о своих трех имениях и о том, что, пожалуй, достойнее всего будет совсем не упоминать о разрыве тноим и не произносить имени отца бывшей невесты». Бергельсон строит характер при помощи множества разрозненных бытовых деталей, несущих как фактическую информацию (поездка матери Вовы на лечение в Мариенбад или ежедневная молитва отца в синагоге), так и символический смысл, лаконично, иронично и точно определяя статус «новоиспеченного богача».
Бергельсон практически в одиночку произвел реформу литературного идиша, что отметил советский еврейский литературовед Г. Ременик: «Литературный язык стал более современным. Слог Бергельсона обладает упругим ритмом высокоразвитого художественного языка, лишенного так называемой „еврейской“ интонации. Ни гебраистская, ни славистская лексика в языке Бергельсона не кажутся теперь уже искусственными и чуждыми» [33]. Примечательно, что, вопреки расхожим представлениям о советской нетерпимости к гебраизмам в идише, Ременик считает их органичным элементом стиля Бергельсона. Как гебраизмы, так и славизмы — заимствования из русского, польского и украинского языков, каждый из которых занимает в романе определенную социально-культурную нишу — несут в себе знаковую функцию, посылая читателю сигнал о том, в каком ключе следует воспринимать тот или иной эпизод. К сожалению, именно эта особенность стиля Бергельсона практически исчезает при переводе.