– Ну и чудное у тебя слово – «вероваем».
– Какое есть.
– У отца сигарет не осталось?
– Ты ведь не куришь?
– Побаловаться.
– Душу ест?
– Нет-нет, мам. Все хорошо.
Сигареты оказались отсыревшими, кислыми. Или просто не шли. Он выкинул окурок в траву и пошел укладываться окончательно. Ложился, думал: «Ильин день строгий». И как бы в подтверждение где-то далеко-далеко жахнуло кнутом, как в детстве пастух Санька Храмов. Это – гром, молния, шабаш ведьм, воробьиная ночь, русская поэзия.
Если уж по народной поэзии, то Наташа работала рядом с хвостом Змея Горыныча. Здесь, в коридоре поликлиники, ясно нацарапано на грязно-зеленых панелях: направо пойдешь – уснешь, налево – в лапы Чудищу. Перед этим врач тебя личной печатью прихлопнет: «Все, на лекарства весь заработок. И не хватит еще деньжонок».
Чему радоваться? Он радовался. Второй день или третий уже (и жеде дорогу включаем) его не покидала радость, легкость и какой-то кураж.
– Добрый день! – специально бесстрастным голосом произнес Иван. Он хотел игры. Наташа взглянула. Он сразу понял: готово. Как ни идиотничай, она его узнала.
– А мне теть Лариса говорила, что вы здесь. Надолго?
– Вот как… Говорила…
– Да, конечно.
Ее глаза нисколько не увяли. Хотел глупенькую, ту самую, а она – переродилась.
– Расскажите о себе, – командует Наташа.
Кураж как волной смыло.
Иван сбивчиво, понимая, что порет чушь, рассказал о своей городской жизни, о красавице жене. Наташа кивала, слушала, разглядывала его с головы до пят и ничему не верила.
– Ну вот, как счастливо все обернулось. Я так и думала, вы, Иван, ведь не простой человек, умный и ученый, только такую радость и заслуживаете.
– Мне в лотерее везет, – пришел в себя Иван.
– Угу.
– А я думаю, надо наведать старую знакомую, да вот, – Иван хохотнул, – просветиться по блату. У нас заставляют каждый год. А я в сторону убегаю. Вчера отцовскую «Приму» курил. Закашлялся было. Чего-то не идет.
– Ели-пили, по-французски говорили. Ну, снимайте рубаху – Наташа просияла той самой, италийской улыбкой. Он смахнул рубашку, пошел туда, куда она показала. В сумрак. Лопатки уперлись во что-то скользкое и холодное, стекло, должно быть. А вот и ее руки. Они поворачивают его, как неодушевленную вещь: «Стойте ровно». Тут он решительно поймал Наташину руку и ткнул ее, пока не опомнилась, в свои губы. Наташа кашлянула. Иван испугался, что она рассердилась:
– Нет-нет, постой!
Он шагнул со ступеньки вниз и смело, уже ловко, развернул ее плечи.
Наташа пошевелила ими, явно выжидая, что же будет дальше. И Иван заплакал. Он вздрагивал, подбираясь к единственному в этом кабинете стулу. Он сел, уронив голову на бумажки и скользкие темные пленки.
– Но вы же ученый, – вздохнула Наташа. Она уронила руку ему на голое плечо. – Вы пользу приносите.
– Ученый-моченый. Коровий навоз пользу приносит. Из башмака цветок вылетел.
– Какой еще цветок? – простодушно изумилась она. Ему показалось, что улыбнулась. И тут случилось совсем странное. К чему бы? Ветер распахнул форточку. Наташа кинулась к окну, потом – за шваброй. Швабра соскакивала. Она задрала голову, точь-в-точь итальянка с картины Брюллова. Иван подскочил к ней и легко, прыгнув раз, потом еще раз, захлопнул фортку. После этого они перешли на «ты».
Время ничегошеньки не сделало с ней.
– Сейчас ты меня всего просветишь, все ребрышки, все грехи мои тяжкие. Страшно, аж жуть! – дурачась, пропел он голосом Высоцкого. – Я тебе за это одно местечко из книги почитаю. Я принес книженцию с собой.
А Наташа? Она, как включилась в работу, другой стала. Лицо строгое: «Дышите – не дышите», белое лицо, «сурьезное». Щелкнула чем-то. Выключателем. Опять, уже холодной ладошкой, поправила его плечо. Она видела все. Он – ничего. Не изобрели еще тот рентген, читающий мысли. Ее мысли, сбивчивые, пляшущие то ли в голове, то ли в бордовом полусвете: «Он к ней придет. Пусть что хочет, то и делает, как хочет целует. Ведь все это – глупый пустяк. Ее, набившую глаза на черных целлулоидных пленках, не проведешь. Врачи ошибаются. Она – ни в жизнь. Вот это самое косматое злое пятно. Расплывчатая точка. В общем – это конец».
Но не только это Наташа поняла вдруг, а с отчетливым ужасом обнаружила, что всю жизнь любила этого пробитого змеей-медянкой человека. А что он читал – хоть убей, ни слова не различала. Он захлебывался от радости:
Спаси, Господи, душ да наших грешных.
От стрелы Ты сохрани да нас, от молвии,
Пронеси, Господи, тучу на чисто поле,
На чисто поле тучу, за сине море!
Под Сосыхой
Хочу ли я этого? Скорее всего, что нет. «Нечего кривить душой, – сказал я сам себе, – ведь никаких ласковых воспоминаний не предвидится. Все давно выветрилось из памяти, все это милое озорство, лирика школьных лет. Ведь даже сам флакон этих воспоминаний, здание школы – давно другие, перелицованные. Все превратится в заурядную пьянку с уже незнакомыми людьми».