Дальше Себастьен забормотал что-то совсем уже нечленораздельное; в нем читалось теперь искусственное оживление дряхлого старика, греющего на солнышке больные кости. Ну да, черт побери, видел он их, этих самых «канайцев»! Тех, «котолые» не говорили по-французски. Этих и за своих-то не принимали! Настоящие англичане! Видал он и тех, которые говорили по-французски. Верньер освободили те, кто говорил по-французски:
— Мы у них все понимали, у этих, у шодов! Да, да, мы их так и называли: шоды. Куда ни погляди — везде шоды… Но только говолили они не по-нашему. Плимелно так у нас внутли стланы говолят.
Он покачал головой.
— Не больно-то весело было на них смотлеть! Они были в хаки, и все на них взмокло от клови — целые леки натекли в салае у доктола. Я у доктола Головица садовником был. Лаботал он на совесть! И был тут еще длугой доктол — немчула окаянная. Похож на большого тощего волка. Весь седой. Седые блови свисали у него вот до сих пол! Одному отлезают, длугому уколачивают, тлетьему зашивают! Уж канайцы говолили немецкому лезаке: «Будет! Пола отдохнуть!» А он только: «Йа, йа!» Свелкнет стальными зубами — и опять за дело.
Он тряхнул одной ногой, потом другой. Чувствовалось, что эта старая развалина была когда-то веселым малым.
Подумав, Себастьен продолжал:
— Я зля пло него сказал — немчула окаянная. Это был немец! Холоший немец. Ведь есть и такие. А уж этот был молодчина! Он возился с «хаки» ничуть не меньше, чем с «селыми», во, блат! Я б его ласцеловал. Ланеных к нему отовсюду свозили! Только знай — снова поглужай на суда. Особенно много было из Бени-сюл-Мел… У нас говолят: Бени — Поди ж… окуни…
Старик долго хохотал, закатив под лоб глаза, — до чего же развеселила его местная острота!
— Так вот, стало быть, доктол Головиц — фалтук у него был класный-класный! Ну плямо мясник! А немец не спал солок восемь (Себастьен произносил: «осемь») часов подляд. А я — я все влемя стилал: уж я стилал, уж я стилал — за два дня я видел больше клови, чем за всю войну четылнадцатого года!
Он сплюнул себе под ноги.
— В Бени их там целое кладбище, канайцев-то!
Абель предложил ему сигарету. Старик повертел сморщенными руками пачку, посмеялся, увидев, что на ней нарисован золотой верблюд, и с ноткой почтения в голосе проговорил:
— Упаковка была длугая, а запах тот же. Ну что ж, пелекулим — пелдекулим!
Он закурил от самодельной зажигалки — даже на вольном воздухе сильно запахло трутом. Потом затянулся и, видимо, был поражен ароматом. Минуту спустя бережно притушил папиросу, разорвал бумагу, высыпал на ладонь табак, скатал его, размял и вобрал в свой беззубый рот.
Абель приветливо помахал ему рукой и пошел дальше. Себастьен, жуя коренными зубами табак, тоже помахал ему рукой.
— Вы напрасно сердитесь, Валерия. На этом трехкилометровом отрезке побережья наступал Шодьорский полк. Шоды. Вы слышали? Мой полк. Шоды! Тогда, значит, все ясно. Нас с Жаком высадили правее.
Абель захохотал. Он разрядился.
— Вот она, моя «правая рука»! Ах, условные рефлексы! Они сделали из нас отличных роботов — ведь это у нас держится шестнадцать лет!.. Ну ладно, Валерия! Придется нам с вами прочесать берег «сплава» отсюда. То есть слева, если смотреть по карте. Одним словом, вы меня понимаете.
Косяками рыбы находили на солнце облака, создавая стремительную игру светотени. На светлом фоне дюны замшевая куртка Абеля была похожа на военную. Абель насвистывал мотив, застрявший у него в голове после встречи с Себастьеном. Растрескавшийся дот торчал из песка, точно гнилой зуб. Чуть дальше, на черепе неповрежденного дота росла трава, пробивавшаяся сквозь золу от костра, который тут разводили туристы. Абель обнаружил вход. Зажег электрический фонарик и проник в укрытие. Шибануло аммиаком. Ход вел в более широкое и более высокое помещение; свет просачивался сюда через амбразуру с большим обзором, рассчитанную на пулемет. Стены были исчерчены свастикой. Немецкие имена, даты. Фридрих, Хофер, Хорст… По гудрону готическим шрифтом было выведено: «Лили Марлен». Слова, написанные каким-то непонятным шрифтом, не то греческим, не то старославянским… Тут же, рядом: «Клоди и Деде — любовь». Итак, Деде миловался с Клоди на этом пропитанном кровью песке, загаженном испражнениями живых и еще хранившем память о мертвых! Всюду валялись продолговатые кости. Абель не сразу догадался, что это внутренние раковины каракатиц.