Брук почти исполнилось семнадцать, она была всего на несколько недель младше меня, и до совершеннолетия, когда она получит право самостоятельно принимать решения, ей оставался год. Но сейчас она находилась в опасности: ее могли объявить содержащейся на попечении королевы. Это означало ссылку в трудовой лагерь — а Бруклин скорее бы умерла, чем туда отправилась, — потерю классового статуса и падение по социальной лестнице. Все сироты переходили в класс слуг.
Арон остановился. Его лицо стало серьезным, глаза необычно погрустнели.
— Кое-что я слышал, — печально ответил он. — Покупатели в нашем магазине иногда говорят о Брук, но дело не в ее положении. Они считают, что она слишком сумасбродна, что отец не занимается ее воспитанием и дает слишком много свободы. Одни считают, что он должен держать ее под замком, другие — что без матери ее некому контролировать. — Он покачал головой. — Никто не говорил, что отец не может ее содержать, но когда упоминают ее имя, я тревожусь. Я боюсь, что однажды их жалобы могут превратиться в кое-что похуже. — Он посмотрел мне в глаза. — В нечто гораздо более опасное.
Мы оба знали, о чем идет речь, и когда я взяла его за руку, у меня перехватило дыхание. Я хотела сказать, что это невозможно — невозможно представить Бруклин изменницей, и никто не посмеет обвинить ее в связи с повстанцами. Но я понимала, что ошибаюсь.
Я ошибалась не потому, что считала Бруклин революционеркой, а потому, что кто-нибудь действительно мог высказать подобное мнение. Иногда — а на самом деле гораздо чаще, чем мне бы хотелось признать, — награда за донос на соседа была достаточной, чтобы соблазнить предателя. А такой человек, как Брук, девушка без матери, с отцом, который не обращал на нее внимания, была легкой мишенью.
— Предупреди меня, если услышишь такие разговоры, — сказала я, не зная, что стала бы делать с этой информацией, но понимая, что не позволю ее арестовать. Не позволю поступить с ней так, как поступили с Чейен Гудвин.
— Конечно, предупрежу, — заверил меня Арон, и я видела, что он говорит правду. Взяв меня под руку, он тем самым напомнил, что остается моим другом. Что я могу ему доверять.
Успокоенная его присутствием, я положила голову ему на плечо.
— Сколько раз говорить, что это была случайность? Я не поняла, когда она перешла на термани. — Я устала оправдываться, но сколько бы раз я ни повторяла одни и те же слова, отец все равно был недоволен.
Он слишком волновался.
Он расхаживал по комнате, и хотя у него был целый день, чтобы прийти в себя после вчерашнего инцидента в ресторане, на его плечах до сих пор лежала тяжесть содеянного мной. Того, что я едва себя не выдала.
—
— Знаю, — ответила я, упрямо не желая потакать любви моих родителей к паршону. Я предпочитала говорить на англезе. Только на нем. В этом случае не будет никакого взаимного непонимания, никаких ошибок. Хотелось бы мне, чтобы все думали так же, как я.
Он сел на диван в маленькой гостиной нашего дома. С этой уютной комнатой были связаны года воспоминаний. Я знала здесь каждый закуток, каждый камешек, каждую доску и темную щель.
В этом доме я родилась, выросла и сейчас вдруг почувствовала себя недостойной своего убежища, предав доверие отца. Я понимала — возможно, больше, чем кто-либо другой, — какую жертву он принес, чтобы обеспечить нашу безопасность.
Я до сих пор помнила тот вечер; мне было тогда столько, сколько сейчас Анджелине. В дверь нашего дома постучал человек, громко требуя отца и отказываясь уходить без ответа.
Отец затолкал меня в спальню и приказал ждать внутри, пока он не разрешит мне выйти. Или пока не вернется мать. Я подчинилась, спрятавшись под кроватью, как он велел, и была очень испугана.
Этот вечер живо стоял у меня в памяти: холодный каменный пол под босыми ногами, то, как я выбираюсь из своего укромного убежища, кукла, которую я прижимаю к груди, и слова, доносящиеся из-за тяжелой двери.
—
—
—
Я затаила дыхание, прислонившись лбом к грубо обтесанной двери, единственной преграде, отделявшей меня от отца.
А потом я услышала его голос, твердый и злой.