И Яхве хранил сон Эсфири в этой тени, пока не подул вечерний ветерок и не пришло время отправляться дальше. Путь наш был долгим, и продвигались мы медленно, ибо останавливались каждый раз, когда Эсфирь ослабевала. Но на седьмой день достигли мы гребня вершины над ручьем Кедрон, откуда увидели Иерусалим: его валы, и врата, и башни над вратами, его сверкающие крыши, дарохранительницу, яркое пурпурное пятно на ослепительно белом фоне дворца и крепости.
И я пал ниц пред ГОсподом и благодарил его за то, что привел он меня и спутников моих пред город Иерусалим, и обещал я во славу его принести в жертву на алтаре, воздвигнутом царем Давидом на току Орнана, жителя земли Ханаанской, жирного барана и нежного козленка; барана — в знак благодарности за окончание нашего путешествия, а козленка — в подкрепление молитвы о божественной защите города Давидова и двора царя Соломона.
На зубцах стен и на башнях стояла стража, которая издалека заметила нас и не спускала с нас глаз, пока мы приближались к большим воротам. Стражник-хелефей остановил нас, а когда я показал ему свои подорожные, он крикнул начальника привратной стражи.
— Историк?! — начальник стражников умел читать. — Нам в Иерусалиме нужны каменотесы, каменщики, подавальщики раствора, даже сапожники были бы полезны; но, смотри-ка, к нам пожаловал историк!
Я указал на царскую печать.
— Этому народу нужна история, — продолжал капитан, — как мне прыщ на моем мужском достоинстве. Они рождаются глупцами и таковыми умирают, они предаются разврату со своими матерями и своими овцами, а ты хочешь дать им историю. Им и без твоей истории тяжко… А здесь что? — Он ткнул грязным пальцем в один из ящиков. — Что там внутри?
— Часть моих архивов, — отвечал я.
— Открывай.
— Но дощечки выпадут, все перемешается.
— Я сказал, открывай.
Узел никак не хотел развязываться. Я изо всех сил потянул за ремень. Ящик открылся, и драгоценные мои глиняные дощечки упали в пыль. Толпа у ворот захихикала. Кровь ударила мне в голову; я хотел возвысить голос на капитана, но тут взгляд мой упал на толпу. Это были странные люди, совсем не такие, как в маленьких городах, подобных Эзраху. Это были воры, праздношатающиеся, бродяги, беглые рабы — головорезы всех мастей, одетые в лохмотья; были тут и калеки, выставляющие напоказ свои культи, свои слипшиеся волосы, свои гноящиеся глаза. Это было болото, на котором вознесся новый Иерусалим, обратная сторона величия царя Соломона — отбросы нового времени, слишком медлительные, слишком ленивые или просто слишком слабые, чтобы воспринять новый дух, новые пути. И они насмехались надо мной и угрожали мне; вероятно, из-за сорока ослов, нагруженных моим скарбом, а может быть, потому, что был я историком; стоило начальнику стражи лишь слегка кивнуть головой — и они набросились бы на нас, как гиены на кусок падали.
Но начальник стражи выхватил из-за пояса плеть и взмахнул кожаными ее ремнями над головами. Шем и Шелеф торопливо собрали дощечки. Я уложил их обратно в ящик и наспех завязал его.
Так вступили мы в этот город.
Ах, это лето! Это лето в Иерусалиме!
Один пронизанный солнцем день сливается со следующим. Эсфирь страдает. Хулда дремлет, и пот струится по ее отекшему лицу. Даже Лилит поблекла и безрадостна.
Мне бы подумать о жаре, о мухах, о душном зловонии города, прежде чем давать слово на второй день после праздника Пасхи предоставить себя в распоряжение для работы над