Она крошила овощи на старой щербатой разделочной доске так стремительно, что Матвей глядел, как в цирке; завалила в кастрюлю курицу целиком, как ворох белья – в лохань; вывалила поверх куры в воду все овощи и включила газ на всю катушку. Солила, перчила, сыпала приправы из чайной ложки. Дула на ложку, громко отхлебывала, – пробовала варево. Матвей стоял в дверях и дивился. Как все это было и вправду красиво! Простые вещи, просто – делать: варить, жарить, мыть, – любить. "Пусть хоть обкричится, пусть матом ругается, да все что угодно, лишь бы вот она тут была! Всегда была!" И понимал Матвей, – нет, не сможет быть всегда, потому что ничего всегдашнего нет ни на земле, ни выше.
Людочка приходила каждый день. Понятно, домой она уходила, а как же, ведь у нее был муж, и он не в восторге был оттого, что его сердобольная дура-жена опять нашла себе в большом подъезде больную заботушку. Но ведь она приходила, каждый день, когда захочет, нельзя было вычислить время ее прихода, Матвей только вздрагивал на резкий стук в дверь: будто не баба, а мужик кулаком стучал и вот-вот дверь выбьет. Она мыла полы, снимала щеткой паутину с потолка, протирала мокрой тряпкой плафоны допотопных люстр, среди зимы открыла настежь окна и мыла стекла, и Матвей, напялив шубу, мелко дрожал, а на Марка накинул, чтобы не простудился, свое старое зимнее пальто; а может, это было пальто его деда, так давно он его помнил, а выбросить все жалко было. Окна засияли. Людочка закрыла все шпингалеты, поплевала на руки, обернулась к Матвею и Марку и весело крикнула: ну что, шкеты, принимай работу! Матвей, в виде вознаграждения, сначала вытащил из бумажника деньги; Людочка плюнула на пол и презрительно повернулась к нему обтянутым старыми джинсами задом; тогда Матвей, подумав, достал из шкафа бутылку с армянским коньяком, давным-давно ему подарил эту бутылку излеченный больной, им вкривь и вкось изрезанный, и тихо сказал: вы не думайте, это не поддельный, годами тут стоял, настоялся. Они сели за стол, ели суп и жаркое, пили коньяк, цвета сосновой смолы, из крохотных мельхиоровых стопочек, еще стопочку налили и Марку в постель поднесли. Марк пригубил. Людочка шлепнула его ладонью по щеке: пей до дна! Он глотнул и уснул. Людочка натянула ему одеяло до подбородка, полюбовалась им, спящим, подошла к столу, села и долго, молча, смотрела на Матвея. Матвей прятал глаза, тогда Людочка тихо и жестко сказала: на меня глядите! Он посмотрел ей в глаза и весь отразился в них.
И ему стало так легко и просто, как будто он босиком шел по теплой земле.
Людочка возилась с Марком, как медсестра с раненым солдатом на поле боя. Шла война. Она идет всегда. Идет здесь и сейчас. Война жизни со смертью – самая страшная. Не каждой бабе дано служить в ее медсанбате. Людочка подтирала, перевязывала, кормила, поила, подтыкала под неподвижное тело холодное судно, ругалась, ласкалась, стирала, сушила, чистила, мыла, резала, крошила, – да, любила. Так сильно Марка никто никогда не любил. Из-под тяжелых, налитых кровью век он глядел на свою любовь. На ее потертые, дырявые, в белых модных лохмах, потешные джинсы. На длинные крепкие пальцы, они так ловко делали все. Она наклонялась над ним, и он изо всех сил глядел в ее лицо. Глаза глазами ловил. Когда поймает – вздыхал глубоко, лежал тихо, успокоенно. Людочка говорила и показывала Марку прописные истины, и он угадывал в них то, ради чего стоило жить на земле.
– Ты вспоминай все хорошее, что с тобой в жизни было. И станет легче.
– Люда… а будет война?..
– А то нет! Конечно, будет. Только, может, нас тогда уже не будет. Хорошо бы.
– Люд… а ты с мужем хорошо живешь?..
– Живу, хлеб жую! Когда врагу не пожелаю, а когда как два голубя целуемся! Семья, это не букеты под фонарем! Пахота это. На всю жизнь! Кто осилит – тому хвала! Вот у тебя была семья, парень?
– Нет…
– Блин! Ну ни черта себе! Так давай я буду твоя семья!
– А кто… Люд… ты мне будешь?..
– Ха, ха. То не брат с сестрой! То не муж с женой! Добрый молодец с красной девицей! Кем хочешь, тем и буду. Мне, честно, все равно. Семья, и все. Заметано! Ты петь умеешь? Споем? Давай военную! Бьется в тесной печурке огонь, знаешь? Нет? За мной повторяй.
Людочка пела: на поленьях смола, как слеза!.. – закрывала круглые совиные глаза, над губой у нее золотились смешные русые усы, и Марку хотелось потрогать эти усики пальцами и губами. И поет мне в землянке гармонь про твои голубые глаза! Пела одна Людочка, Марк только подхрипывал и невнятно бормотал, а Матвей в это время стоял на кухне и подносил щепоть ко лбу: он крестился и плакал от счастья.
– Ты, парень! Много зла в жизни сделал?
– Много…
– Плохо дело твое. А каялся? Ну, в церкви? Или просто кому откровенничал?
– Нет…
– Мне, слушай, покайся! Я никому. Гроб-могила!
– А что… говорить-то?..
– Слушай, не строй из себя цацу! Знаешь ты все прекрасно! Валяй, все выворачивай, что душу жжет!
– Люда… я воровал… и людей… убивал…