– Юстина, если хочешь, чтобы я не расхреначил все это, то не говори о надежде.
Слышно только тиканье часов и тихое потрескивание, на границе слышимости, как слабые электрические разряды, идущие в воздух от телевизора. И дыхание. В комнату вбегает Рокки, подходит ко мне, начинает обнюхивать мои носки. Я чешу его за ухом.
Он взлаивает, и в этой тишине его лай – словно удар кулаком в ухо.
Мне же вспоминается еще одна вещь времен Рождества, когда была еще жива мама – то неодолимое чувство несправедливости, которое охватывало нас примерно за час до полуночи, когда ужратый отец уже успевал выкрикнуть все, что хотел сказать в этот день, и шел спать; эта мысль, что, мол, в других семьях все должно быть иначе, в других семьях люди на Рождество жмутся друг к другу и говорят, что друг друга любят, по-настоящему радуются подаркам – неважно, насколько нужным, и если что-то делают, то искренне, так как знают, что на самом-то деле у них нет никого, кроме друг друга.
– Мы не преломили облаток,[116] – говорю я.
– Что? – спрашивает Гжесь.
– Мы не преломили облаток. Все так увлеклись разговорами об отце, что не преломили облаток.
– И правда, – говорит Юстина.
Гжесь смотрит на меня, улыбается, качает головой. Встает, берет со стола вафельку облатки. С улыбкой осматривает ее, дышит на нее, словно на лотерейный билет.
– Ну так разделим.
Собака снова взлаивает, соглашаясь. Юстина встает, подходит к тарелочке, отламывает кусочек облатки.
– Только не желай мне, чтобы я не забывал о семье, – говорю я Гжесю.
– Ты над своими пожеланиями думай, не над моими, – отвечает он. Перекидывает облатку между пальцами, словно игровую карту.
– Я желаю тебе счастья, Гжесь, – говорит Юстина, выставляя вафельку в его сторону.
– То есть не знаешь, что мне желать, – смеется он.
– Немного знаю, – отвечает она, подумав. Они суют свои кусочки облатки в рот и не слишком понимают, что делать дальше. Наклоняются друг к другу, чтобы сейчас же отодвинуться и поцеловать воздух рядом со своими щеками.
– Чтобы у тебя все сложилось, – говорю я. Гжесь заслуживает того, чтобы жить где-то далеко отсюда, в другом месте, которое не будет его раздувать, горбить и нагонять красноту на лицо, он заслуживает хорошей погоды, улыбчивого лица рядом. Это хороший парень. Как кусок стали.
– Это какой-то полуфабрикат, а не желание, – отвечает он. Снова фыркает от смеха.
Некоторое время почесывает голову, наклоняется, почесывает собаку. Снова смотрит на стены зала, на сотни теней, которые начинают танцевать там при каждом нашем жесте. У него взгляд человека, который находится в камере, но там ему вполне удобно. Знает, что никогда уже не выйдет оттуда на свободу.
– Я желаю вам, неважно, что случится, тут вы будете или нет, хотя предпочел бы, чтобы были, потому что с вами – легче… – Он замолкает на миг. Все еще слегка улыбается. Смотрит на меня, на Юстину. Наблюдает за нашей реакцией. Отец часто делал то же самое, но с каменным лицом.
– Ну? – подгоняю я его.
Он вдыхает поглубже. Сжимает ладонь на спинке стула, снова чешет пса, смотрит на пустую рюмку, прикидывая, не выпить ли еще одну. Наконец говорит:
– Желаю вам, чтобы не все было таким херовым. Может – так. Может, таким вот образом. Чтобы было что-то нехеровое. Нехеровое и даже классное. Чтобы не все было похоже на грязь после оттепели, которую, сука, потом и не отстираешь.
– Гжесь, ну, хорошие вещи есть, правда, – Юстина смотрит на него с удивлением.
У Гжеся влажные глаза, но он улыбается, хотя и кисло – как тот, кто понимает, что ему удалась довольно злая шутка.
– Я вас люблю, – говорит он через миг.
– Ну да, – роняю я. Да, он снова нам вкручивает. Вот-вот засмеется и скажет, что просто шутил и что на самом деле он охотно бы нас усыпил, вырезал бы нам почки, продал бы их, а за полученное бабло купил бы еще один «гольф» – лимитированный, лакированный золотом экземпляр. Такое вот у него чувство юмора. Больше того: это принцип его внутренней жизни.
– Ну, я люблю вас, сука, что вы так смотрите? – повторяет он, теперь его голос смят и сломан, что-то пережимает ему горло, шар размером со сливу. Одновременно крутится на месте, не зная, в какую сторону от нас отвернуться.
Юстина улыбается. Гладит его по щеке, но быстро убирает руку.
– Ну, я тоже тебя люблю, братец. – Мы обнимаемся, обхватив друг друга за талию: резко, грубовато и сильно, со стороны наверняка напоминая странную фигуру родом из бразильского джиу-джитсу.
– Ну ладно, тут уже столько сладости, что нас сейчас стошнит, – Гжесь снова садится на стул. Он скован. Только теперь, кажется, хочет сказать всем, что – пошутил. Наливает рюмочку, выпивает. Когда делает это, видно, что у него дрожит рука.
– Пойдем куда-нибудь. Пойдемте на мессу, – говорит Юстина.
– Я останусь дома. Попишу чего-нибудь, – вру я, потому что, естественно, не хочу писать. Со времени последней попытки в тетради появилось несколько пентаграмм, попытка портрета Ежи Урбана [117] и фамилия «Гловацкий», сделанная шрифтом «Металлики».