– Ее ж вроде каждый натягивает, Каролину-то, – заметил Трупак.
– Ну наверняка не ты, – ответил ему Быль.
– Пойдем, – попросил я их.
И мы пошли, чтобы никогда не вернуться. Остатки группы пытались исключительно неудачно сыграть песню, но Ярецкий, не пойми зачем, когда мы были уже снаружи замка, совершенно не слушая то, что играла его группа, завыл, что «Машина резко повернула, хоть были выключены фары».
Миколай / Черный свет
День клонится к закату. С секунды на секунду все становится темнее. Мы стоим на площади напротив ратуши. Прежде всего, напротив ратуши стоит отец. Можно сказать, что весь он – стояние. Ноги расставлены, руки сплетены на груди, готовый ко всему, что хотело бы попытаться его опрокинуть. С губ его срывается пар – целые клубы, словно он курит сигару. Всматриваясь в окна дома, он почти не моргает. К его ноге прижимается перепуганный маленький песик: полукровка, пепельная овчарка. Ольчак принес его сегодня утром, не стал говорить откуда, просто поставил пса на кухне, отец посмотрел на того и кивнул. Пес моментально обмочился.
– Как ты его назовешь? – спросил я.
– Я же говорил: Рокки, – ответил он совершенно невозмутимо.
Теперь Рокки осматривается, перепуганный окружением. Тоненький красный поводок исчезает в ладони отца.
– Правда не хочешь? – спрашивает Юстина.
Отец сжимает кулаки.
– Нет, – отвечает через мгновение.
– Тогда зачем все это делаешь? – спрашивает она, закуривая. Я прижимаюсь к ней. Вечер исключительно холодный, холод вползает под одежду, морозит кожу. Я подпрыгиваю на месте, чтобы его выгнать.
– Я не хочу управлять, Юстинка. Ни за что на свете, – отвечает отец.
– Если вы хотите отозвать бургомистра, то у вас должен быть кандидат на ее место. – Юстина тоже всматривается в дом, загипнотизированная его фасадом, цвета горелого вареника. Люди на улицах поворачиваются в нашу сторону, машут руками, приветствуют нас. На каждом столбе, на заборах висят плакаты: однотонные, белые, на них жирная красная надпись: ЗЫБОРК, РЕФЕРЕНДУМ. Ниже – фигура ковбоя, как на старом плакате «Солидарности».[100] У ковбоя должно быть лицо моего отца, а не Гэри Купера.
– Угу. Может, Агата согласится, – отвечает отец. – Она была бы неплоха. Была бы неплоха и Валиновская. Да, была бы и правда нормальной. Но обе пока не согласились.
Мне вспомнились плакаты Булинской, которые покрывали всю ратушную площадь, когда мы сюда въезжали; ее размноженное, отретушированное на компьютере лицо.
– А ты отчего не хочешь? – спрашивает Юстина. Знаю, что она собирает интервью для большой статьи в «Крайовой». Уже почти ее закончила. – И зачем ты вообще это делаешь?
Отец поворачивается к ней, на короткий миг уголки губ его ползут вверх.
– Зачем я это делаю? – задумывается на миг, жует губы. Потом подходит к ней ближе. Показывает пальцем на башню разрушенного евангелического костела, который стоит на восточной части рынка, за парком. – Видишь?
Юстина кивает.
Отец растирает руки, нагибается, гладит собаку. Вытягивает из машины термос, наливает немного кофе в крышку, отпивает глоток, потом подает крышку мне.
– Это евангелический костел. Помню, когда в нем еще служили мессы. В шестидесятых. На немецком. Приходило человек десять, может – пятнадцать. Столько мазуров осталось тут после войны, но и они потом выехали. При Гомулке, когда смягчили правила. Людей все так достало, что они бросили дома. Зыборцы бросились на те дома, словно собаки на мясо. В некоторых подвалах еще консервы стояли. Вот настолько людей все достало. И я тогда задал вопрос, обычный, логичный, а помню, что был тогда сущим молокососом, лет одиннадцать мне, может, было: это ведь их родина, она больше их, чем моя, потому что дед Миколая только приехал сюда из Познани. А если это их родина, то почему они убегают? Нет войны, все вроде бы хорошо, а они убегают?
– Их преследовали? – спрашивает Юстина.
– Главным образом дети в школе дрались. Со взрослыми мало кто говорил. Было чуть по-другому. Просто не могли друг друга понять. Это был другой мир, другая страна – типа. Но Польша тут была всегда. В двадцати километрах отсюда находилась граница. И тут всегда жили поляки, и мазуры, и немцы. Все смешивалось, бурлило. Росло из-под земли. Зло и добро. Как цветы и бурьян, Юстина. Все смешивалось, – говоря это, он делает странный жест раскрытыми ладонями.
Кто-то останавливается у одного из плакатов, какая-то старушка, я вижу, как она щурится, пытаясь понять, в чем там дело. Потом отходит, качая головой. Но сейчас же возвращается.
– И я тогда подумал: может, мне тоже придется когда-то убегать отсюда? Может, это просто проклятое место? Может, кто-то меня заставит, чтобы я убегал отсюда так быстро, что оставлю в подвале огурцы, а кастрюлю супа – на кухне? – Отец замолкает на миг, глотает воздух. – И я тогда подумал, что – никогда. Никто меня не заставит отсюда бежать.
Кто-то идет к нам, быстро. Это Брачак. Он взволнован, чуть не попадает под автомобиль. Машина тормозит с визгом совсем рядом с ним; из машины выглядывает бритый налысо парень, спрашивает Брачака, куда тот, сука, лезет.