– Да что мне за дело, что ты не веришь, я не о том, – говорит он через миг. – Я говорю, что ничего из этого не помню.
Фары машины выхватывают из темноты деревянную ограду и виднеющийся за ней, выделяющийся на фоне красно-черного неба контур дома.
Отец выходит на минутку из машины, снимает крюк с въездных ворот, открывает их жестом настолько естественным, словно бы он тут живет. Садится в машину и въезжает во двор дома. Фары выхватывают из темноты подробности – сарай для инструментов, собачью будку, колодец. Дом высокий, покрытый «барашком» [62], с деревянной надстройкой вместо третьего этажа; в окнах мигает теплый, мягкий, медовый цвет. Откуда-то из глубины двора доносится лай маленькой, перепуганной собачки. Отец идет к дверям, которые открываются перед ним сами – из них вырывается еще больше того же медового света, словно от керосиновой лампы, и только через миг становится виден контур фигуры мужчины в куртке моро. Это лесник Брачак.
Отец и Юстина поднимаются по лестнице, Гжесь медленно бредет следом. Он сгорблен и сломан, движется медленно, словно ему все восемьдесят. Мужчина улыбается, машет рукой, чтобы мы входили. Маленькая надрывающаяся собачка выныривает из темноты, вбегает по ступеням, принимается кружить рядом, отираясь о сапоги.
– Погоди минутку, – говорю я Гжесю. Тот останавливается на полушаге. Отец и Юстина оглядываются.
– Идите. Мы сейчас подойдем, – говорю я. Юстина кивает. Они исчезают внутри.
Гжесь смотрит на меня безо всякого выражения.
– Это твои дети. Не сдавайся, – напоминаю я ему.
– Сука, что ты так переживаешь, у тебя счас жилка на жопе лопнет от такого напряга, – фыркает он. Ищет в кармане сигареты, находит мятую пачку с последней. Закуривает.
Где-то в лесу слышен негромкий стук. Может – птица. На ведущей ко двору дороге появляются огни машины.
– Думаешь, стоит вам тут появиться и начать упираться, то и мир спасете? Медаль получите? – спрашивает он.
– Ну да, когда я был в «Монаре» [63], то ты не слишком упирался, – напоминаю я ему. – У тебя тогда даже времени не нашлось, чтобы позвонить.
Он смотрит на меня, не видит смысла возражать – а может, у него на такое нет сил.
У ворот останавливается машина. Из нее выходит мужик. Светит фонарем, свет выхватывает из темноты его руки-ноги. Я узнаю его. Это полицейский, был в отделении, когда мы забирали оттуда Гжеся. Стоял в глубине коридора, молча прислушивался к разговору отца и инспектора.
– Ты сам захотел. Захотел, чтобы нам было похер, – говорит Гжесь.
Мы стоим напротив друг друга, словно два призрака, что ссорятся из-за надгробия.
– Сколько лет мы не говорили с того момента, как ты стал господином писателем из Варшавы? Ты ведь знаешь, сколько, – произносит он громко и медленно, а когда договаривает, сплевывает на землю.
– Выходит, исправить ничего нельзя, да? Это, сука, такое большое преступление, что – нельзя, – отвечаю я.
Мужик проходит рядом с нами, кивает. Я отвечаю тем же, Гжесь делает вид, что его не видит. Мужик поднимается по лестнице, еще раз оглядывается, стучит. Медовый свет снова выливается наружу.
– Думаешь, это тебе было плохо. Тебе одному. Что ты один страшно настрадался, – говорит Гжесь.
– Никому не пожелаю того, что было, – я думаю о Дарье, думаю о том, что было, когда ее нашли. Думаю о том, как побрел тогда домой из участка, как вошел в свою комнату и начал собирать старый рюкзак.
– И что, случилась трагедия – и прошла, жизнь – она из трагедий состоит, они лежат на жизни, покрывают ее, как железные дороги, а потому позволь другим иметь свои трагедии, и не мешай мне, – говорит он.
– Зато уж вы – обожаете трагедии, ты и отец, вы ими живете. Солдаты, сука, отверженные, с их вечно запятнанной честью,[64] – я чувствую, как у меня трясутся колени, мне кажется, кто-то провертел в них крохотные дыры, сквозь которые утекает воздух.
– Осторожнее, – отвечает он. Начинает слегка раскачиваться на носочках. Кажется, он примеряется, как бы на меня наскочить.
Ночь тиха и холодна, и когда бы не бледно-желтые квадраты окон, могло бы показаться, что мы остались тут вдвоем.
– Может, потому ты и развелся. Так хоть что-то произошло. Так хоть на что-то ты можешь обидеться, – повторяю я и не заканчиваю, Гжесь сперва лупит меня по лицу, а прежде чем я успеваю почувствовать боль и до меня доходит, что тихий треск – это моя челюсть, он изо всех сил толкает меня на землю, а потом вскакивает сверху, сжимает коленями и наклоняется. Смердит блевотиной и мылом. Я пытаюсь столкнуть его, пнуть коленом в спину, но он куда сильнее, у меня ни единого шанса, мышцы его – словно стальные канаты, последний десяток лет он работал физически.
– Ну, может, сука, еще что умного скажешь? – спрашивает он.
– Да то же самое, – отвечаю я.
– Хуйло ты.
– Я помогу тебе, Гжесь. Дам тебе денег, – говорю я. Он хватает меня за лицо, сильно, чтобы я больше ничего не мог сказать.
– Никому ты здесь не нужен, – заявляет он.
Я пытаюсь оттолкнуть его руку с лица, вцепляюсь в нее ногтями, пытаюсь сделать хоть что-то свободной рукой, но ничего не удается.