Когда по Зыборку впервые пополз слушок, что они бомбят машины, им было лет по семнадцать. Когда люди начали болтать, они уже многому научились, ходили с карманами, полными бабла, и после пьянки орали по ночам, что вообще могут весь ебаный город купить нахуй, и пили водку ведрами в ресторане в замке, и приказывали кельнеру ходить на четвереньках и изображать собаку, если он их сердил, а в борделях в Ольштыне устраивали такое, что успокаивать их приезжали патрули из Ярот. Мать узнала и после обеда, когда отец взял газету и пошел в сортир, а Лукаш – щенок еще – побежал на двор, она посмотрела на него. Он понял, в чем дело.
– Это неправда, – сказал первым.
– Ты можешь мне сделать, что захочешь, сынок, – ответила она. – Но только дуру из меня не делай.
Денег у него не взяла ни разу. Даже полсотни злотых. Даже в магазин не давала ходить. Это грязные деньги, на человеческом несчастье, говорила. Только когда он пошел на легальную работу, когда Кальт встал за ними, когда принял их, когда он благодаря Кальту открыл отель, ресторан, погребальную контору, когда начало все это крутиться легально, только тогда она позволила себе купить домик над озером неподалеку от Баек.
Только тогда.
– Сука, а есть какая-то разница? – спросил он их.
Снова почувствовал холод металла на затылке. Как-то уже ощущал у головы оружие, но тогда это было оружие псов, при облаве в лесу. Тогда он знал, что, сука, не выстрелят.
Да нахер их, ублюдков. Пусть его берут ко всем чертям. Пусть все исчезнет. И только матери, матери только жаль. На свадьбе, когда они с Беатой женились, мать сказала ему, что мог найти и получше. И не было это по злости или потому что ее не любила. Просто знала – и он знал тоже, – и через пару лет, когда родились пацаны, а Беата днями сидела в косметическом салоне в Щитне, а матери приходилось за ними присматривать, он признал ее правоту.
Она всегда была права.
Если он умрет, она умрет тоже.
– Вы ебаные ублюдки. Вы, сука, ебаные ублюдки! – крикнул он.
– Ты виновен, – услышал голос.
– Вы ублюдки ебаные, убейте меня сразу, что вам, убейте сразу, вы, пидоры гнойные, что вам, что вам, жалко? – крикнул он.
Уже все знал. Все было понятно. Как белым мелом по черной доске. Был виновен, был невиновен, делал или стоял рядом – не важно. Это не имело значения.
– Это не от тебя зависит, – услышал он.
– У меня деньги в кармане, пятьдесят кусков, – сказал он снова. Потому что – может просто упизденыши, которым только деньги и нужны. Вдруг в прошлый раз до них не дошло.
Услышал щелчок предохранителя.
Одна секунда.
«Прости меня, мамочка любимая, прости меня», – подумал он.
Вторая секунда.
«Прости меня за все, что я сделал плохого. Что крал, что обманывал, что смотрел на смерть, что работал на твою кривду».
Все еще продолжал мыслить.
Третья секунда. Все еще мыслил, все еще чувствовал пот.
Четвертая секунда.
Пятая секунда. Все еще мыслил.
Шестая секунда. Да стреляйте же, суки ебаные!
Седьмая секунда.
Восьмая секунда.
Мамочка.
Девятая секунда.
– Вставай, – услышал. – Идем дальше.
А тот второй рассмеялся.
Миколай
Прошло двадцать четыре часа с того момента, как жена Гжеся уехала – может, в Германию, а может куда
еще, на машине с лысым мужиком за рулем, к которому я даже не успел хорошенько присмотреться. За эти двадцать четыре часа Гжесь не вышел из дома, не открывал дверь, не брал трубку.
– Хватит, – говорит отец.
Мы идем к дому, к приоткрытому окну. Отец ничего не говорит, просто подпрыгивает, всовывает руку в щель и открывает его изнутри. Входит на кухню, и уже отсюда видно, что там жуткий бардак, все предметы, что могли находиться в этом доме, валяются на полу в общем грязном танце. Помещение выглядит как после нескольких неудачных ремонтов.
– Надеюсь, он еще жив, – говорю я.
– Жив, – отвечает отец. Влезает внутрь в окно. Я делаю то же самое.
Висящий на стене телевизор транслирует голубой экран, и эта его нерабочесть, эта пауза – как нерабочесть и пауза всего дома. От мусора воняет. Тарелки в мойке сбились в толстую, слепленную органической дрянью призму. Диски DVD и компакты, отчасти поломанные, застилают весь пол, словно Гжесь, в поисках какого-то конкретного, отбрасывал предыдущие за спину.
– Вот же сука, – ругаюсь я, когда вижу около телевизора двух мертвых крысок. Приседаю рядом. Это те, которых любили его дети. Алекс и та, вторая.
– Болек, – добавляет мой отец, касаясь трупика носком ботинка, словно читая у меня в голове.
Брата мы находим наверху. Это единственное помещение на втором этаже, которое не оставлено в таком состоянии. Белая ванная наверняка выглядела бы даже симпатично, если бы белый кафель и матовый пол не были в потеках и грязи. Гжесь лежит на полу. От него воняет водярой. Рот слипся от блевотины, которая каким-то чудом – даже в его волосах, слипшихся в жесткую массу. Он дышит. Просто без сознания.
– Идиот, – говорит отец.
– Мы все были там, где он сейчас, – говорю я, когда отец приседает над ним, закрывая нос.
– Вставай, – говорит отец, тряся неподвижного Гжеся.