А когда они мне сказали, я не стала слушать. Я словно уменьшилась до крошечных размеров, превратившись в куколку. Вокруг моей головы с криками носились чайки, а больше ничего не было, пока участливое лицо человека напротив не превратилось в озабоченное; и когда он спросил: «Миссис Генри, может, вызвать кого-то из ваших близких?» – я поняла, что это вовсе не чайки. Это кричала я. Жутким криком, пополам со смехом. Осознав, что это моя реакция, я начала судорожно хватать ртом воздух, раскачиваясь вперед-назад. Не знаю, плакала ли я. Если это можно назвать плачем, то он не походил ни на что, когда-либо испытанное мною ранее. Это было слишком экстремально, чтобы классифицировать как плач.
Они позвонили Верити. Она вбежала, тяжело дыша, в мою открытую дверь – порывы ледяного ветра проникали в гостиную, где я по-прежнему сидела в его кресле, свернувшись в комочек. Только когда она приехала, я окончательно осознала, что случилось. «Водитель фургона смотрел не в ту сторону», – сказал полицейский Верити, которая стояла в халате, наброшенном поверх одежды вместо пальто. И все вокруг стало серым, включая лицо Джереми, застывшего позади нее с ключами от машины в руке и тупо смотревшего на шлем Гарри, который висел в коридоре на крючке. Вместе они дотащили меня до машины. Наступил вечер – небо было темным, и вдоль всей нашей улицы виднелись люди, идущие домой с работы, вставляющие ключи в двери, входящие в ярко освещенные дома. Меня уложили на заднее сиденье, и Верити укрыла меня клетчатым одеялом, а я вдохнула его запах и поняла, что оно пахнет Гарри. Я не смогла это выносить, поэтому отбросила его и дрожала всю дорогу до маминого дома.
Ее дом выглядел точно так же, как две недели назад, когда мы с Гарри приходили помочь его украсить. Я придерживала лестницу за нижнюю ступеньку, а он забрался по ней на стену снаружи дома и, насвистывая, прикреплял гирлянду к водосточному желобу вдоль крыши. Я боялась, что он упадет и поранится, а он смеялся надо мной и говорил, что я должна перестать беспокоиться.
Я оттолкнула маму, стоявшую в дверях, и сказала, что мне нужно побыть одной. Затем ворвалась в свою детскую спальню наверху и уставилась на потолок, покрытый бумажными гирляндами и мишурой. Я сорвала их все – клочья блестящей разноцветной бумаги падали вокруг меня точно так же, как конфетти в день моей свадьбы. Позже мама рассказала, что с нижнего этажа они услышали мои крики и бросились наверх, и она дала мне самое сильное снотворное и уложила в постель. И мама, и Верити спали со мной в ту ночь – и в течение нескольких недель после, обнимая меня.
Я не виделась с Сарой до похорон. Прошли недели[9] – оформление документов, выбор типа ресторанного обслуживания на поминках, музыки, которая ему бы понравилась. Я не имела обо всем этом никакого понятия. Помню, как швырнула трубку, когда поставщица провизии спросила, что я желаю: «мини-бублики» или «колбасные рулеты». Я упала лицом в подушку и закричала, что все это не имеет значения. Однажды в три часа ночи я осторожно сняла с себя руку Верити, пошла к ноутбуку Гарри, открыла, заглянула в его «Спотифай» и, не найдя там никаких ответов, набрала в «Гугле» запрос «песни для похорон». Верити проснулась от моего истеричного хохота после того, как «Гугл» предложил песню Мэрайи Кэри «Пока-пока» в качестве подходящего выбора.
Верити отвела меня обратно в постель, успокаивая, пока я истошно кричала, что не знаю – какие песни выбрал бы Гарри для своих похорон. Наверняка он что-то говорил по данному поводу, но тогда это воспринималось просто как занятный вопрос, который можно задать на втором свидании. В конце концов песни подобрал Джереми. Неплохие, я думаю. Я почти ничего не помню из того дня, поскольку к началу похорон поняла: если хочу пережить это, мне придется сделать нечто большее, чем напрягать колени, чтобы они не подкосились. Мне нужно окаменеть всем телом, попытаться превратить свои кости в бетон.
Шел дождь, и море лиц колыхалось вокруг. Джереми держал черный зонт над нами с Верити, а она пожимала людям руки за меня, поясняя, что мне трудно говорить. Я не знала, что сказать Саре, чье лицо так выделялось среди других. Оно было не жалостливым, как у остальных, а искаженным и искривленным – как мое, полное страдания. Смотреть на нее означало признать – кем я теперь стала, а я отказывалась это сделать.
Прошел год, и ее лицо уже не кажется таким искаженным, как тогда. Ее глаза не такие затравленные. Но они по-прежнему подернуты грустью. Сейчас Сара глядит на мои дрожащие руки. Теперь я снова вижу ее четко, и вижу, как шевелятся ее губы, и слышу слова, которые с них слетают. Я не знаю, долго ли она уже говорит.
– Ты больше не та девушка, которую я знаю, – произносит она. – Сейчас ты как будто далеко – живешь в мире, где все по-прежнему. Но это не так.