Сейчас сквозь щелки чуть приоткрытых глаз он видел, что Катарина встала, она была в длинной ночной рубашке, которую он купил вчера у трактирщицы, – купленная рубашка была Катарине немного велика, и он потихоньку наблюдал, как она, одетая в эту рубашку, подошла к окну, вглядываясь в утренний сумрак, в проходящую ночь и наступающий день. Затем она обернулась и долго на него смотрела. В какой-то миг ему показалось, что она все видит, видит его ребяческий обман, подсматривание из-под опущенных век. Он уже хотел открыть глаза и рассмеяться, но она подошла к изразцовой печи и, присев, начала поленом разгребать пепел. Обнаружив непотухший уголь, она бросила на него несколько щепок и, округлив губы, стала раздувать этот маленький костерок, пока огонь не охватил растопку. Тогда она подкинула несколько поленьев, а Симон все смотрел на эти ее сосредоточенные утренние приготовления. Она еще раз оглянулась на него, словно желая убедиться, что он спит, затем в полумраке комнаты сняла с себя рубашку, и ее теплое тело словно обожгло его глаза, сквозь узкую щель приоткрытых век в него залетело нечто раскаленное, знакомое, то, что ночью он обнимал и распалял, пока они оба, усталые и изнеможенные, не легли рядом, спокойно и ритмично дыша, и дыхание это не слилось со сном – ее и его. А сейчас это тело было снова здесь, уже иное, невольно доступное затаенному взгляду. Катарина поставила в огненное отверстие печи котелок с водой и, освещенная пламенем, стояла и ждала, когда вода согреется. Подхватив тряпками котелок, она перелила воду в глиняную посудину. Повернувшись к нему спиной, она неспешными четкими движениями развернула кусок чистого полотна, присела над водой и, медленно опустив в воду руку, стала неторопливо мыть у себя между ног, неподвижно уставившись в какую-то точку за окном – вероятно, она видела верхушки деревьев, окрашенные первым утренним светом.
Возможно, это тот самый свет, подумал Симой, который привиделся ему после того, как он дал торжественные обеты. Может, эта разинутая пасть из его сна, появившаяся на краю незнакомой равнины, была вестью из его собственной внутренней, еще ему самому незнакомой страны, предупреждением о том, что он данные обеты нарушит. Прежде всего четвертый, потом третий, а теперь и первый – он все нарушил, и это причиняло ему боль, как обычно бывает с людьми, обремененными таким количеством грехов, каким был обременен он сам в своей собственной преисподней. Кто сказал, что преисподняя огненная, быть может, она ледяная, какой была в его сне, возможно, это был адский свет, исходящий из земли, из ее сверкающих недр, лившийся на холодную поверхность той привидевшейся равнины. Тогда наутро его пригласил к себе провинциал, и сегодня он знает, что именно из-за него, из-за таких людей, как этот маленький седовласый человечек, он, Симон, нарушил все обеты, потребовал, чтобы его отпустили из ордена, убежал от своих братьев, пошел собственным путем и сейчас из-за этих людей пустился следом за процессией странников, чтобы, если явится ему великая милость, найти нечто из того, что утратил.