Виндиша пожалела не только Катарина, но и все женщины деревни, увидевшие то, что осталось от некогда гордого воина, каким он, очевидно, был, одного из тех, что проезжали через их деревню, первый раз – с одной, а во второй раз – с другой стороны, один раз – победоносные, другой раз – побежденные и подавленные, сначала – с барабанным боем, а потом – усталые, с подгибающимися коленями, едва бредущие рядом с заморенными лошадьми. Стало быть, крестьянки вместе с Катариной взяли дело в свои руки, вымыли его, перевязали и приготовили ему постель в доме священника. Там бедный сельский священник беспрестанно крестился и обращал очи к Нему, дабы спасти бедную душу, блуждавшую в лихорадке, которая привязалась к несчастному, когда его вытащили из холодной выгребной ямы. Каждый раз, открывая глаза, он начинал срывать с себя чистые тряпки, которыми женщины перевязали ему голову, и плеваться мазью, которой ему намазали раненое лицо и голову. А добросердечный священник вынужден был слушать страшные проклятия, с хрипом рвавшиеся из больного тела и души; проклятия были на немецком и на каком-то другом, венгерском, а может быть, и славянском языке. Виндиш бредил: «Не ходите дальше, там болото, без рук, без ног лежат… подготовь картечь!.. четыре коровы, четыре коровы… Где наши, кто здесь наши?… Наши – это ваши? Нет, ваши – не наши…». А затем следовала лавина приказов и ругательств, он и Катарину звал: «Сучка, дочка Полянеца, я сделаю из тебя венскую даму, я, полковник Виндиш, барон Виндиш…».
Симон Ловренц с поющей болью в сердце бродил за околицей села, за домами, бродил под изображением ангела с мечом и смотрел на звезды, пытаясь понять, что же происходит между ним и Катариной, почему Бог посылает ему такое испытание, почему в его сердце возникла такая сильная ненависть, неужели только потому, что он так сильно любил? Потому что думал, будто любовь к женщине сотворена из того же материала, что и жажда Божьей любви? И было ли это тем страшным заблуждением, которое привело его к ужасному поступку, к насилию, которое было почти убийством, которое было – если хорошо поразмыслить – настоящим убийством, ведь он, в конце концов, всерьез решился сделать это, он вошел в комнату с кинжалом в руке и замахнулся для удара. В смятении он подходил к дому при церкви, стоял под окнами, из которых иногда слышались крики Виндиша и молитвы священника и, кроме того – и это было самое невероятное и приводило его в еще большее смятение, – доносились успокаивающие слова Катарины, почти нежные слова, и даже какая-то тихая песня, похожая на колыбельную их родины, монотонный напев, с помощью которого Катарина пыталась смягчить душевную и физическую боль того человеческого создания, которое и ей и ему, ему и ей принесло столько горя. Милосердие, разумеется, это было милосердие, против которого не существовало никаких христианских возражений, которое следовало принять со смирением, а может быть, даже с восхищением, милосердие, которое способно прощать, но что может поделать милосердие с дикой смутой страшной ревности, злобы и отвращения?
– Мы не можем бросить его здесь, – спокойно и разумно объясняла ему Катарина, – когда он немного поправится, мы отдадим его в хорошие руки.