Помолчал подполковник, беседу нашу припоминая. И вздохнул, сообразив, что ляпнул нечто несусветное. И даже улыбнулся как-то... искательно, что ли.
- Я образно выразился, Олексин, образно. Неудачный образ, признаю. Но признайте и вы, что превысили свои офицерские обязанности, и превысили недопустимо. В чем недопустимость превышения сего? В том, что...
Занудил, и я слышать его перестал. Я лихорадочно соображал, куда подевались два вопроса, которые мне задал сам Бенкендорф: передавал ли мне Александр Пушкин полный список "Андрея Шенье" на хранение и кто написал поверх этого списка слова "На 14 декабря". Об этом мой следователь ни единым словом не обмолвился, добиваясь почему-то ответов о моих отношениях с солдатами вне службы. Это было непонятно, и это необходимо было понять.
* * *
-...подобные беседы не входят в обязанности ротного командира, Олексин.
- А в обязанности приличного человека?
- Вы прежде всего - офицер!
- Я прежде всего - человек чести, подполковник. Не знаю, чему учат остзейских баронов, но потомственных русских дворян учат именно этому.
Разозлился я, признаться, почему и брякнул об остзейских баронах, хотя и не был уверен, что мой дознаватель - из их племени. Но оказалось, попал в точку. Покраснел подполковник, блеснул бледными глазками:
- Вспомним еще, как наши предки на льду Чудского озера друг друга колошматили?
- Ну, положим, - улыбнулся я, - это мои предки ваших колошматили, подполковник.
- Пустопорожний спор, Олексин, - сказал мой визави, сдерживая раздражение. - Отвечайте мне четко: вы вели с солдатами беседы о том, что они - вольные люди?
- Вольные лучше сражаются. Разве не так?
- Не уходите от ответа!
- Ну вел, вел. Мало того, считал и продолжаю считать эти беседы боевой подготовкой вверенной мне роты. И ничего противуправного в них не усматриваю.
- Так и запишем, - обрадовался он. - Не возражаете?
- Не возражаю.
Он пером скрипел, а я думал. Думал, куда же "Андрей Шенье"-то подевался? Вместе с Пушкиным?..
- Ознакомьтесь.
И бумагу передо мной положил. Я прочел, пожал плечами.
- Согласны? Тогда внизу прошу написать: "С моих слов записано правильно". И расписаться.
И это было новым. До сей поры мне дознавательных листов не показывали и подписи под ними не требовали. Я написал то, о чем он просил, и поставил свою закорючку.
- Вот и отлично. Можете идти.
- Куда?
- Крыс дрессировать.
(Надпись на полях. Другими чернилами: ...Уж позднее, позднее, много позднее узнал я, что Государь прекратил мышиную эту возню вокруг Пушкина. Что лично принял его, долго беседовал, простил все прегрешения. Что милостиво вызвался быть его цензором, вернул из ссылки и повелел служить отныне при Дворе. И "Дело" жандармское развалилось. Развалилось, но остался свидетель, от которого Бенкендорфу необходимо было избавиться во что бы то ни стало.
Свидетелем был я.)
Свеча десятая
И вновь я в своем каземате. Вновь - обязательные версты от двери до окошка, Библия, кашель, щи дважды в день и вполне дисциплинированные крысы. На подкормку приходят строго по команде, когда постучу. А потом - по норам, и не видно их. До следующего моего приглашения.
...Не бойтесь одиночества, дети мои. Весь мир одиночество самым тяжким наказанием полагает, и для очень многих оно и впрямь ужасно. Но надо себя преодолеть, тогда оно из наказания способно превратиться в самоуглубление. Высшую форму существования самодостаточной личности. Вспомните древних философов, святых отшельников, мудрых монахов-затворников. Если ты умеешь размышлять, сам себе вопросы задавать и отвечать на них, спорить сам с собой, а в спорах сих новые истины открывать, ты - самодостаточен, и никакой каменный мешок тебе не страшен. Одиночество снаружи куда легче одиночества внутри, если душа твоя научена трудиться...
Странно, но, думая обо всем, что только в голову приходило, я ни разу не только не задумался о последнем свидании со своим дознавателем, но и вообще не вспоминал о нем. Его высокопревосходительство генерал Бенкендорф настолько прочно вбил в меня два основных вопроса, на которые ждал ответов, что все остальное представлялось мне лишь отвлекающим или, наоборот, побудительным маневром, чтобы подтолкнуть меня к этим ответам. Своего рода шенкелями представлялось, посылающими меня на двойной прыжок. Вот почему я напрочь выбросил из головы послед-ний допрос, а заодно и свою собственную подпись, впервые с меня востребованную.
...Я размышлял о личности. Не о ее влиянии на историю или там общество, а на ее зарождение, становление, рост и осознание самою себя таковой. То ли потому, что я возгордился, ощутив в себе зачатки ее, то ли из-за душою расслышанных слов отца поняв вдруг, что я есть не просто говорящее, кое-как соображающее и даже немного размышляющее двуногое животное со вложенной в меня душою Божией, а некое звено между прошлым и будущим. Меж дедами и внуками, меж "Я" и "МЫ": семья, род, клан, если угодно. А поняв это, понял и то, что коли звено я, то, стало быть, должен, обязан пред прошлым и будущим быть крепким, прочным и - без единого ржавого пятнышка. Ни внутри, ни снаружи.