…Александр Кириллович снова, но теперь уже машинально, чистил свои домашние — но, в отличие от Февроньи Савватеевны, не тряпичные, а кожаные, почти щегольские, узконосые английские туфли. Конечно, они уже не слишком модны, но он всегда любил английскую обувь. Добротную, крепкой и четкой колодки. «В этих туфлях, наверно, его и положат в гроб…» Чуть презрительно усмехнувшись, он отбросил эту мысль, как недостойную.
Никого из близких, из родных он не видел в гробу. Не видел отца. Мать умерла без него. Там же, в Италии, в пятнадцатому году. Сергея Аристарховича он видел последний раз в двадцать третьем… Никто бы тогда не подумал, что ему оставалось жить всего лишь два года.
«Сколько же ему было тогда? В двадцать третьем? Он был на несколько дней старше отца, а Кирилл Кириллович был семьдесят третьего года… Значит — пятьдесят? Всего?»
Александр Кириллович отложил башмаки.
«Ерунда! Ему не вредно чистить обувь, ему не вредны эти движения, как талдычит Февронья!»
Все полезно, что делаешь в течение многих лет. И даже не пятидесяти, не шестидесяти лет, а с университетских дней в Германии. Он еще тогда привык сам себе чистить обувь. Это не было вызовом, как казалось некоторым. Не было «опрощением». Это было просто раз и навсегда принятое решение. «Я есмь…» А значит, это «я» может надеяться только на самого себя. В этом была его свобода. В этом «я есмь» были его расчеты с прошлым.
Не только с маленьким домиком с деревянными колоннами в переулке Мясницкой. Не только с семьей, с нянями и бабушками, с бесконечными детскими ангинами и скарлатинами. С иконами и молитвами, с церковной службой и пением. Не только с незапомнившейся, мнимо свободной и мнимо научной, частной гимназией Гольца в Мерзляковском переулке, где он не нашел ни одного товарища и где ни разу не приоткрылась его самолюбивая, отчужденная натура…
Это были расчеты с «позором» семьи. Со всем вместе! С невинным и неумным легкомыслием матери. С вызывающей всемосковской, сомнительной известностью «дядюшки» Сергея Аристарховича. Но главное — с позором отца. Отца — «зверя», отца — «человеконенавистника», отца — «крепостника-чудовища»… (так о нем тогда писали все приличные газеты). На Александра показывали пальцами — «сын того самого… Корсакова! …Боже мой! В нем что-то тоже есть!.. Отцовское!.. Какая мерзость — иметь такого отца!!»
Когда он уже был в партии, на «нелегалке», у него был псевдоним. Но в первые же дни Революции он выправил свои документы на свою настоящую фамилию. На настоящее имя и отчество. Ему советовали этого не делать. Оставить их только в партийном билете. Он уже привык за три с лишним года к своему новому имени — Петр Николаевич Дубинин. Даже если бы во сне его позвали настоящим именем, он наверняка бы не проснулся, не отозвался… Хотя такого, слава Богу, не случилось…
Дубинин Петр Николаевич… из мещан… родился в Петропавловске-Камчатском… годом раньше него… Начинал с мальчиков — в торговой фирме Второвых. Верхнеудинск, Кяхта… Потом был переведен в Москву в Главную контору за особое старание… 350 рублей в месяц получал вымышленный Петр Николаевич. Большие деньги по тем временам… (Корова — восемь-десять рублей.) Он-то уж мог разъезжать по Европе… (По делам фирмы Второвых, конечно!) Старательный, одинокий, одетый по последней моде. Откладывающий в русско-азиатский банк каждый месяц сто семьдесят пять рублей. На предъявителя. «Предъявители» находились…
Нет, он все-таки не стал Дубининым Петром Николаевичем. Хотя был тоже одинок и тоже старателен, хотя второе его «я» профессионально почти сливалось с первым. Но этого «почти» было достаточно для целой жизни — длиной почти в семьдесят лет.
Корсаков исписал за жизнь, наверно, тысячу анкет и автобиографий. И всегда писал фамилию отца, год его смерти, воинское звание, сословие, причину гибели. Иногда ему советовали — не распространяться, но он отвечал молчанием в таких случаях и писал еще подробнее. Как ни странно, Александр Кириллович ни разу не пострадал из-за отца. Ни сразу после Революции, ни в тридцатые, ни позже…
Виной его бед — был только он сам. Или это ему только казалось?
…Александр Кириллович потянулся к офицерским сапогам с высокими голенищами, щегольскими, неуставными. Сапоги были на каблуке. С точеными, мастерски поставленными знаменитым сапожником «мысками»! Он попытался вспомнить, когда надевал их в последний раз. Не припоминалось…
Нитроглицерина с собой не было, а ради валидола не стоило и шевелиться. Он медленным, издавна знакомым способом начал еле заметными движениями диафрагмы наполнять воздухом легкие.
Медленно, очень медленно, впускать… Накачивать легкие спасительным кислородом…