Он чувствовал, что улыбается.
Утро было по-осеннему неуютное, промозглое — то ли дождь, переходящий в туман, то ли туман, переходящий в дождь. Две немолодые березы, росшие у крыльца, бились в ознобе от мокрого ветра. Черная, толстая, суетливая птица клювом выбрасывала из старого скворечника растрепанный серый мусор. Отлетала и снова возвращалась, ныряла в круглое черное окошко и снова вылетала из скворечника. И каркала, каркала, каркала…
Ему захотелось швырнуть в нее сапожной щеткой! Камнем!
«Это трясогузка… А это сойка… А вот эта желтенькая, смышленая птичка — это, кажется, каломе… (мама стеснялась его, уже взрослого). Не знаю, как перевести на русский.
— Зяблик.
— Да, да, зяблик».
Она была в широкополой белой шляпе, которую все время придерживала загоревшей за лето рукой. Сильный, но теплый ветер дул с Тиргенского моря…
Она жила в то последнее мирное лето в четырех километрах от Сорренто, в деревушке Порто-Чивиккиа.
В Италии тринадцатого года…
Александр был тогда молодой, застенчивый, сильный мужчина. Кончал университет в Германии и решил навестить мать в этой пыльной, нещадно палимой солнцем горной деревушке. В ней не было ни одного рыбака, так опасны и круты были здешние берега. Мать сбегала к морю по козлиной тропке, и первое время у Александра тоже кружилась голова. От страха за нее и — немножко! — за себя, так крут был спуск к морю. И это до румянца смущало его. Ведь он уже шесть месяцев был «боевиком», террористом. Правда, четыре из них были отданы занятиям в Швейцарии. А на русскую землю он вступит только в августе. Не раньше.
— Ах ты моя «краса-девица»! — мать принимала его страх за смущение молодого мужчины, не знающего, как вести себя с матерью после долгой разлуки.
— Но! Маман… — уже действительно смущался Александр, когда она, вдруг обвив его шею своей легкой рукой, начинала истово и нежно целовать его.
Так целовала она его, маленького, давно в России. Поцелуями будила его по утрам и провожала ко сну. Он долго не отпускал ее и, почти плача, просил: «Ну еще разочек, мамуленька… Ну полпоцелуйчика!.. Ну пол-пол-поце…»
И наконец засыпал, еще чувствуя ее свежее дыхание, пахнущее молодым, зеленым, березовым листом.
— Боже мой! — говорила мать, отстраняясь. — Ну и пусть все видят, какой у меня взрослый сын! К нам, больным, местные матроны так внимательны! «О, им осталось так немного», — говорят они (по-итальянски). Ты ведь, кажется, не знаешь итальянского?
Ему не надо было знать итальянского, чтобы понять, что матери становится все хуже и хуже. «Почему она жила пятый год здесь, а не в Швейцарии, не в настоящем горном санатории? Конечно, они небогаты, но ведь был же Сергей Аристархович Корсаков. Он, кажется, никогда ни в чем не отказывал матери». За его широкой, барской спиной угадывались наследства, тени каких-то стародавних и бесконечных тетушек, одиноких кузин, столетних троюродных дедушек — в России, в Англии, даже в Аргентине… Они исправно и тихо умирали, оставляя свои немалые вдовьи деньги единственному родственнику — С. А. Корсакову. И Корсаков оказывался бессчетно богат.
Сергей Аристархович Корсаков… кузен его покойного, скандально известного отца — вице-адмирала Кирилла Кирилловича Корсакова. Мать жила отдельно от мужа почти сразу же после рождения Александра. Говорили, что он бил ее. Даже когда она была беременной. Он бил всех — матросов, городовых, половых. Кажется, поднял руку даже на старого гофмаршала, графа Клейнмихеля. Короткое время командовал штандарт-яхтой государя и был отстранен от должности. Его растерзали матросы в девятьсот пятом, на Черном море. Отцу было тогда всего тридцать два года…
Государь-император прислал вдове соболезнование. Вскоре мать выяснила, что из достаточного фамильного наследства и ее приданого не осталось почти ничего. Даже то, чем покойный не мог распоряжаться — деньгами, записанными на сына, — он все равно каким-то образом изъял из банка и проиграл. Она давно знала, как беспутна, широка, почти безумна была его жизнь, но в этих шестизначных цифрах долгов, проигрышей, подарков, счетов… В нелепых покупках, в посылках каким-то сомнительным девицам их фамильных драгоценностей было что-то больное, по-детски злое, бешеное…
В наследство сыну остался только итальянский перстень старинной работы с крупнограненным изумрудом. Мать, а позже и Александр узнали, что Кирилл Кириллович старался попасть этим тяжелым, массивным перстнем матросам в зубы. Перстень отложили, но не продали. А потом он был спрятан на самое дно саквояжа, с которым мать, заболев чахоткой, уехала лечиться в Италию в 1909 году.
— Здесь совершенно невозможно с обувью! — мать по-прежнему смеялась сама над собой. — На этих камнях туфли за три дня приходят в негодность… А потом я их стаптываю как-то странно? — Вовнутрь…
И быстро посмотрев на ноги Александра, воскликнула с какой-то тронувшей его радостью.
— Боже мой! Да у тебя то же самое!..
То мгновение какой-то новой, неловкой близости, которое, оказывается, живо… семьдесят с лишним лет!